Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Близ Блекхита, – ответил он.
– А это далеко, сэр? – робко осведомился я.
– Порядочно, – сказал он. – Мы поедем в почтовой карете. Примерно шесть миль.
Я так ослабел и устал, что перспектива продержаться еще шесть миль была мне не по силам. Набравшись храбрости, я сказал, что со вчерашнего дня ничего не ел и что я буду ему очень признателен, если он позволит мне купить чего-нибудь съестного. Он как будто удивился (я как сейчас вижу – он остановился и посмотрел на меня) и, подумав, сказал, что намерен зайти к одной пожилой особе неподалеку, и лучше всего, если я куплю себе хлеба или чего-нибудь другого по собственному выбору, только бы это было полезно для здоровья, и позавтракаю у нее в доме, где мы можем достать молока.
Итак, мы заглянули в окно булочной, и после того как я сделал ряд предложений, намереваясь закупить все, что было здесь вредного для желудка, а он отверг их одно за другим, мы остановили наш выбор на аппетитном хлебце из непросеянной муки, который стоил мне три пенса. Потом мы купили в бакалейной лавке яйцо и кусок копченой грудинки, после чего у меня, по моему мнению, осталось еще немало сдачи со второго из блестящих шиллингов, и я пришел к заключению, что в Лондоне жизнь очень дешева. Закупив провизию, мы продолжали путь среди оглушительного шума и грохота, отчего усталая моя голова совсем помутилась, прошли по мосту, который, несомненно, был Лондонским мостом (кажется, учитель так мне и сказал, но я почти что спал на ходу), и подошли к жилищу пожилой особы; это был один из нескольких домов для призрения бедных, о чем я догадался по их виду и по надписи на камне над воротами, гласившей, что они построены для двадцати пяти бедных женщин.
Учитель из Сэлем-Хауса приподнял щеколду одной из многочисленных маленьких черных дверей, похожих одна на другую, – подле каждой двери было оконце с частым переплетом и такое же оконце с частым переплетом наверху, – и мы вошли в маленький домик одной из этих бедных старух, которая раздувала огонь в камельке, чтобы вскипятить воду в кастрюльке. При виде вошедшего учителя старуха положила раздувальные мехи на колени, и мне послышалось, будто она сказала что-то вроде: «Мой Чарли!» – но, видя, что я вхожу вслед за ним, она встала, потирая руки, и в смущении сделала нечто похожее на реверанс.
– Скажите, не можете ли вы приготовить завтрак для этого молодого джентльмена? – спросил учитель из Сэлем-Хауса.
– Завтрак? – повторила старуха. – Да, конечно, могу!
– Как себя чувствует сегодня миссис Фиббетсон? – спросил учитель, взглянув на другую старуху, которая сидела в большом кресле перед камином и чрезвычайно походила на узел с тряпьем, я и по сей день благодарен судьбе, что не уселся на нее по ошибке.
– Ох, ей неможется, – ответила первая старуха. – Сегодня у нее плохой день. Право же, если бы огонь в камине случайно угас, она тоже угасла бы и уже не вернулась к жизни.
Они оба посмотрели на нее, и вслед за ними взглянул и я. Хотя день был теплый, старуха, по-видимому, была поглощена одной только мыслью – о затопленном очаге. Мне показалось, что она завидует даже стоящей на огне кастрюле; и у меня есть основания думать, что она пришла в негодование, когда этот огонь заставили служить мне, чтобы сварить для меня яйцо и поджарить грудинку: я с удивлением увидел, как она один раз погрозила мне кулаком, пока происходили эти кулинарные операции и никто на нее не смотрел. Солнце светило в оконце, но она сидела, повернувшись к нему спиной, и заслоняла огонь спинкой большого кресла, словно заботилась о том, чтобы согреть его, вместо того чтобы он ее согревал, и следила за ним с величайшим недоверием. Когда приготовление завтрака закончилось и его сняли с огня, она пришла в такое восхищение, что громко засмеялась, причем смех ее, должен сказать, был совсем не мелодический.
Я принялся за мой хлебец из непросеянной муки, за яйцо и грудинку, запивая молоком из миски, и чудесно поел. Пока я еще наслаждался этим завтраком, старая хозяйка дома спросила учителя:
– Ты захватил с собой флейту?
– Да, – отвечал он.
– Подуй-ка в нее, – ласково попросила старуха. – Пожалуйста.
Учитель сунул руку под фалды фрака, извлек флейту, состоявшую из трех колен, которые он свинтил вместе, и тотчас начал играть. После многих лет раздумья у меня сохранилась уверенность, что не было еще на свете человека, который бы играл хуже. Он извлекал такие заунывные звуки, каких не производило еще ни одно существо – ни натуральным, ни искусственным способом. Не знаю, каковы были мелодии – если он вообще исполнял какую-нибудь мелодию, в чем я сомневаюсь, – но влияние на меня этой музыки выразилось сначала в размышлениях о моих горестях, так что я едва мог удержаться от слез; затем я лишился аппетита и, наконец, почувствовал такую сонливость, что не в силах был раскрыть глаза. Даже теперь, когда я вспоминаю об этом, глаза мои слипаются, и я начинаю клевать носом. Маленькая комнатка с открытым шкафом для посуды в углу, стулья с квадратными спинками, и кривая лесенка, ведущая на второй этаж, и три павлиньих пера, красующихся над каминной полкой, – войдя сюда, я задал себе вопрос, что подумал бы павлин, если бы знал, какая участь суждена его наряду, – все это постепенно уплывает, и я клюю носом и засыпаю. Не слышно больше флейты, вместо нее грохочут колеса кареты, и я снова в пути. Карета тряская, вздрогнув, я просыпаюсь, и снова слышится флейта, и учитель из Сэлем-Хауса сидит, положив ногу на ногу, и жалобно наигрывает, а старуха, хозяйка дома, смотрит на него с восхищением. Но и она уплывает, уплывает и он, уплывает все, и нет ни флейты, ни учителя, ни Сэлем-Хауса, ни Дэвида Копперфилда, нет ничего, кроме тяжелого сна.
Мне показалось, что я вижу во сне, будто один раз, когда он дул в эту унылую флейту, старая хозяйка дома, которая придвигалась к нему в экстазе все ближе и ближе, наклонилась над спинкой его стула и нежно обняла его за шею, вследствие чего он на секунду перестал играть. То ли тогда, то ли в следующее мгновение я был между сном и явью, потому что, когда он снова заиграл, – а он и в самом деле на секунду перестал играть, – я видел и слышал, как все та же старуха обратилась с вопросом к миссис Фиббетсон – не правда ли, это чудесно? (имея в виду флейту), – на что миссис Фиббетсон ответила: «А! А! Да!» – и закивала головой, глядя на огонь, который, я уверен, она считала виновником этого концерта.
Я дремал, по-видимому, очень долго; наконец учитель из Сэлем-Хауса развинтил свою флейту на три части, спрятал их и увел меня. Тут же поблизости мы нашли карету и заняли места на крыше; но мне смертельно хотелось спать, и когда мы по дороге остановились, чтобы забрать еще кого-то, меня посадили в карету, где не было ни одного пассажира и где я спал крепким сном, пока не обнаружил, что карета ползет вверх по крутому холму среди зеленой листвы. Вскоре она остановилась, добравшись до места своего назначения.
Мы – я говорю об учителе и о себе – прошли небольшое расстояние, отделявшее нас от Сэлем-Хауса, огороженного высокой кирпичной стеной и весьма хмурого на вид. Над дверью в этой стене была доска с надписью: Сэлем-Хаус, а сквозь решетку в двери мы, позвонив, увидели обращенное к нам угрюмое лицо, которое – как убедился я, когда открылась дверь, – принадлежало коренастому человеку с бычьей шеей, деревяшкой вместо ноги, впалыми висками и коротко остриженными волосами.
– Новый ученик, – сказал учитель.
Человек с деревяшкой осмотрел меня с головы до пят – это заняло немного времени, потому что я был очень мал, – запер за нами калитку и вынул ключ. Мы шли к дому среди темных, мрачных деревьев, когда он крикнул вслед моему спутнику:
– Эй, послушайте!
Мы оглянулись: он стоял в дверях маленькой сторожки, где жил, а в руке у него была пара башмаков.
– Вот! – сказал он. – Когда вас не было, мистер Мелл, приходил сапожник. Он говорит, что больше не может их чинить. Говорит, что от прежних башмаков не осталось ни кусочка, и он не понимает, чего вы хотите.
С этими словами он швырнул башмаки в сторону мистера Мелла, который вернулся, чтобы подобрать их, и когда мы двинулись дальше, стал их рассматривать, насколько я помню, с безутешным видом. Тут только я заметил, что надетые на нем башмаки были сильно изношены и в одном месте носок вылезал наружу, словно бутон.
Сэлем-Хаус, квадратное кирпичное здание с флигелями, казался пустым и необитаемым. Вокруг была такая тишина, что я высказал мистеру Меллу предположение, не ушли ли все мальчики, но его как будто удивило мое неведение, что теперь каникулы, что все ученики разъехались по домам, что мистер Крикл, владелец пансиона, уехал на морское побережье вместе с миссис и мисс Крикл и что меня прислали во время каникул в наказание за мои прегрешения. Все это он объяснил мне, пока мы шли.
Классная комната, куда он меня привел, мне показалась самым унылым и заброшенным местом, какое мне когда-либо приходилось видеть. Я вижу ее и сейчас. Длинная комната с тремя длинными рядами пюпитров и шестью рядами скамеек, стены ощетинились гвоздями для шляп и грифельных досок. На грязном полу обрывки старых тетрадей для чистописания и сочинений. Домики для шелковичных червей, сделанные из того же материала, разбросаны по партам. Две несчастные белые мышки, покинутые своим хозяином, бегают вверх и вниз по старому замку из картона и проволоки и заглядывают красными глазками во все уголки в поисках чего-нибудь съестного. Птица в клетке, которая немногим больше, чем она сама, горестно мечется, то вспрыгивая на свою жердочку на высоте двух дюймов, то соскакивая с нее, но она не поет и не чирикает. В комнате какой-то странный, нездоровый запах, как будто пахнет прелой одеждой, залежавшимися яблоками и книжной плесенью. Столько здесь чернильных пятен, словно с первого дня постройки комната оставалась без крыши, а небеса во все времена года поливали ее чернилами, вместо того чтобы ниспосылать дождь, снег, град или ветер.