Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик - М. Осворт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бесконечность была совершенно пустой, неподвижной – но готовой немедленно принять любую из великого разнообразия форм – явить себя в осязаемом, проявленном мире, пройти сполна весь жизненный путь, вобрать в себя всякое впечатление, впитать всю полноту бытия: рождения, становления, расцвета и увядания, и вернуться к изначальной своей, преисполненной изобилия завершенности, что заключала в себе опыт бесчисленных воплощений – ни к какому в отдельности не тяготея, ни в одном из них не нуждаясь. Бытие и небытие, возможное и проявленное, многообразие и пустотность, движение и покой были здесь связаны неразрывно – перетекая меж собой, они существовали одновременно, не исключая, но дополняя, углубляя, подчеркивая друг друга всячески.
Мичи знал, что соприкасается с последней, окончательной тайной. Он испытывал невероятное наслаждение, понимая, что и сам является ее частью: неотъемлемой, неотчуждаемой частью вечности. Всякая отделенность была совершенно, решительно невозможной – и не существовало силы, способной это изменить. Мичи успел еще удивиться, как мог не ощущать этой связи, этой вечной причастности в каждое из мгновений своей предыдущей жизни – но тут же и понял, что ответ на этот вопрос – очевидный, исключавший любое непонимание – известен ему, да и всегда был известен. Все было просто: Мичи нравилось быть вечностью, а вечности нравилось быть Мичи. Его неодолимо тянуло раствориться в ней, перестать существовать как нечто отдельное – и столь же страстно желала она оставаться им: видеть его глазами, переживать его чувства и думать его мысли.
Вечность играла сама с собой в прятки, в любимую свою игру – не вынужденная делать что бы то ни было, чуждая самого понятия необходимости, полностью свободная, она выражала себя в этой игре, отдаваясь ей азартно, самозабвенно: всякий раз, в каждом своем воплощении забывая себя совершенно, она глядела на себя со стороны – и не узнавала себя, испытывая тем больший восторг, чем полнее ей удавалось себя потерять.
Неожиданно Мичи стало совершенно ясно, что худшие моменты его жизни были наиболее острыми и волнующими мгновениями этой игры. В нем ожило воспоминание недавнего промозглого вечера: вот он, на веслах, промокший насквозь под беспросветным мелким дождем; за целый день на воде едва удалось набрать пригоршню медяков, да еще и пришлось, к тому же, под конец отмывать лодку от последствий неприятности, предсказуемо приключившейся с последним его пассажиром, явно употребившим лишнюю пару кружек оки. Мичи возвращался в тот день домой с противоположного края города – совершенно опустошенный, обессиленный, проклиная все на свете, полный печальных мыслей о странно сложившейся своей жизни и смутной тревоги о том, что это унылое существование и есть теперь его судьба. Ему хотелось съежиться, свернуться клубком на дне лодке и взвыть: он чувствовал себя окончательно потерянным, заблудившимся, оторванным от всего, что казалось ему важным и значимым – и вдруг, вот только теперь, он со всей ясностью понял, насколько драгоценным было то мгновение с точки зрения вечности. Теряться и находиться, снова и снова – таково и было ее намерение, таковы были правила игры, сам ее смысл – и чем безнадежнее удавалось ей забыть себя, тем полнее становилась радость неизбежного, в конце концов, возвращения. Чувствуя себя сейчас одним целым с изначальной природой бытия, Мичи остро ощущал то наслаждение, которое ей приносила возможность быть им – именно им. Ей нравилось быть и моросящим осенним дождем, и камнем, и тянущимся к свету ростком, и бушующим океаном, и огнем в камине – она ликовала, разыгрывая, разворачивая великолепные сцены во времени и пространстве – и он, Мичи, знал, что был несомненной ее удачей. В нем она могла потеряться так глубоко, как в тот вечер – и найтись так очевидно, как сегодняшним утром, когда он сидел с чашкой ойи и трубкой в оконном проеме – без единой мысли, в полной тишине – любовался морской гладью в лучезарном, нежнейшем солнечном свете, подставляя кожу осеннему теплому ветру. Вечность, в которую он сейчас погружался, медленно скользя, опускаясь все глубже, была ему рада – но вовсе не готова отказаться от удовольствия побыть им еще немного.
У бесконечности было дно. Мичи достиг его, распластался, растекся – желая впитаться, просочиться по капле, исчезнуть, слиться. Дно, однако, оказалось прохладным, шероховатым и твердым. Не сразу, с трудом, Мичи открыл глаза и понял, что лежит на каменном полу ойаны. Под голову была заботливо подложена свернутая накидка. Рядом сидел Аши, поглядывал на него с лукавой улыбкой. К Мичи понемногу возвращалось привычное ощущение телесности. Он попытался улыбнуться Аши в ответ – давалось это ему с трудом, и получалось не слишком удачно.
– Далеко, похоже, ходил, а?
– Далеко, Аши.
Собственный голос еще казался чужим, приходящим откуда-то извне – но все-таки был послушным.
– Все, небось, понял о жизни?
Мичи кивнул. Говорить не хотелось. Пережитое им было чересчур прекрасным, слишком значимым – он чувствовал себя наполненной до краев чашей, и боялся расплескать хоть каплю.
– Это, Мичи, ничего – это пройдет!
Аши потрепал его по плечу. Мичи отчетливо понимал, что именно Аши имеет в виду, и оценил его шутку: тот был совершенно прав, и явно говорил, опираясь на немалый собственный опыт. Мгновения саты – ясного осознания, хоть и не столь потрясающие, как сегодня, случались и раньше; всякий раз он думал, что уж теперь-то жизнь его изменилась необратимо, и больше не станет прежней. Самое сложное, однако, заключалось в том, чтобы сохранить свое понимание, пронести сату сквозь повседневность – задача была не из легких, и Мичи готов был признать, что до сих пор это не слишком ему удавалось. «И, похоже, я в этом не одинок» – подумал он с улыбкой. Мысль эта задержалась в его голове и неожиданно переросла в ощущение, до сих пор почти ему не знакомое. Сколько он себя помнил, одиночество было естественным его состоянием. Он не чуждался общения и не избегал его; порой даже был откровенно не прочь поболтать, встретив интересного собеседника – что, впрочем, случалось нечасто. Лучшими из таковых оказывались, как правило, торговцы книгами, или же всяким старьем: бывало, разговор завязывался сам собой, переходя от предметов очевидных, вроде сравнительных достоинств того или иного писателя, к обмену либо мыслями отвлеченными, представлявшими для Мичи особую ценность, либо достаточно личными, приоткрывавшими – пусть на мгновение – сущность собеседника. Порою Мичи казалось, что он, наконец, встретил настоящего друга – но очарование мгновения, как и сама беседа, рано или поздно заканчивались; расставались тепло, договаривались как-нибудь обязательно встретиться, поболтать за кружечкой – но, оставшись наедине с собой, Мичи прислушивался к своим ощущениям – и не чувствовал ничего. Его не привлекали все эти принятые у людей дружбы, скрепленные выпивкой, держащиеся на того или иного рода взаимной выгоде. Он искал чувства возникшей причастности, внутреннего сродства, глубинной, подлинной связи между людьми, выходящей за пределы общих тем, занятий и интересов – и был уверен, что узнает его сразу же, безошибочно. Разочаровываясь снова и снова, он был благодарен судьбе за эти приятные встречи, за хорошие разговоры: со временем он начал даже воспринимать их как события вполне самодостаточные, и не искать большего, обзаведясь множеством добрых знакомых. Ему не казалось уже, что мир населен исключительно чужаками, с которыми у него не было, да и не могло быть, ничего общего; случайные эти встречи, пусть бы и редкие, не предполагавшие продолжения, убедили его в обратном – но истинная причастность по-прежнему казалась недостижимой, и окружавшие его люди, даже и лучшие среди них, оставались ему вполне посторонними: не будучи вовсе чужими, не становились они ему и в полной мере своими, близкими.
То, что он чувствовал сейчас, отличалось от всего его прежнего опыта отчетливо и определенно. Мичи приподнялся на локте, кое-как пододвинулся к теплому, прогретому очагом основанию стойки и сел, опираясь на него спиной. Сидя думалось легче. Он поглядывал на сидящего рядом Аши – и сама мысль о том, что они знакомы всего один вечер, представлялась ему решительно невозможной. Аши был неотъемлемой частью его жизни – был ей, казалось, всегда, с самого начала.
– Ойа сплетения судеб, значит?
– Выходит так, Мичи. Выходит так. Ну, может, это – докурим с тобой мы, что ли?
Молчание, что поджидало их с Аши сразу же за последней каплей ойи, Мичи предчувствовал наперед, едва ли не в самом еще начале – лишь только успел оценить глубину развернувшейся саты. После такого, действительно, непременно же полагалось побыть в тишине, не разменивать, не расточать послевкусие на разговоры. Впрочем, недокуренные их трубки, ради возможности безраздельно сосредоточиться на удивительном действии ойи на время оставленные, лежали здесь же – а стало быть, в молчании этом не будет, пожалуй, неловкости, что представляется неизбежной, когда за несколько медленных, похожих на капли меда, мгновений успеваешь узнать вот только недавно совсем еще постороннего человека лучше, чем кого бы то ни было прежде – лучше даже, чем когда-либо знал самого себя.