Аксаков - Михаил Лобанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так «передовая» Европа показала «варварской» России образцы своей «культуры», на что последняя (то есть Россия) отвечала «варварским» великодушием, когда, войдя в Париж, ее воины не тронули ни одного здания, можно сказать, не дышали на «священные камни Европы», даже пресекли расправу местной черни над статуей еще вчера обожаемого Наполеона. Тогда же по приказанию Александра I при бесчисленных толпах парижан на месте казни Людовика XVI было совершено православное богослужение с поразившим французов «русским пением», тем самым состоялась как бы тризна по королю французскому. А возвратясь на родину, многие из этих воинов-освободителей, забыв о злодеяниях захватчиков на русской земле, бредили той же «передовой» Европой с блестящими Елисейскими полями в Париже и красивыми домиками под черепицей в деревнях и хотели бы, вроде будущих декабристов, по заграничному образцу переделать свою страну.
Лучшим произведением Шаховского стала комедия «Урок кокеткам, или Липецкие воды», написанная в 1815 году, возбудившая такое обилие споров, эпиграмм, что современники в шутку называли эту перебранку «липецким потопом». Больше спорили вокруг литературных пристрастий автора (высмеивавшего чувствительность, сентиментальный романтизм), но важнее в комедии другое. Автор выводит, с одной стороны, тех русских дворян, истинных, по его убеждению, патриотов, которые верны заветам отцов и дедов, нравственным устоям; с другой стороны — дворян, побывавших в Европе и вернувшихся оттуда с «вольнолюбивым вздором», «обезьянами» чужеземного, «в фабриках ума» которых «знание во всем поверхности одной», «к всему чужому страсть и к своему презренье». Это не случайные отдельные фразы (которые, впрочем, и сами по себе заразительно действовали на зрителей), а выстраданное после 1812 года патриотическое чувство, одушевляющее как героев, так и самого драматурга. Шаховской один из тех первых русских писателей начала XIX века, кто ополчился против «чужебесия», против умаления русского, и это не осталось бесследным.
Зоркий в своих наблюдениях, наделенный чувством современности, Шаховской нарисовал живые сцены и картины общественной жизни своего времени. Знаток народного языка, он вслед за Крыловым вводил в свои пьесы просторечие, редкие коренные русские слова, не боясь «грубых» выражений; впервые в русской комедии употребил вольные стихи, разностопный ямб, добиваясь этим самым еще большей живости разговорной речи: всем этим он предварял появление «Горе от ума» Грибоедова. Забегая вперед, можно отметить и то, что любовь Шаховского к русской старине, к народному творчеству, песенно-фольклорной стихии, интерес, в частности, к купеческому быту не пройдет бесследно для А. Н. Островского.
Итак, Шаховской переселился в Москву почти одновременно с Аксаковым, и, как выяснится вскоре, к большой радости Сергея Тимофеевича. Правда, обоим предстояло преодолеть некоторые затруднения на пути к дружбе. Дело в том, что Аксаков не забыл первую свою встречу с Шаховским в Петербурге, десять лет тому назад, в 1816 году, когда тот состоял, как тогда говорили, репертуарным членом при театральном управлении. Встреча эта была очень неприятна для Сергея Тимофеевича: приехав в Петербург по просьбе своего друга Кокошкина, чтобы поставить там на сцене его перевод французской комедии, он услышал от Шаховского самый дурной отзыв об этом переводе и уехал обратно ни с чем. И вот теперь, спустя десять лет, в Москве, вовсе не из злопамятности (к которой он, по его словам, «не был способен»), а вследствие предубеждений и слухов о невыгодных сторонах личности Шаховского, Аксаков не спешил с ним короче знакомиться вопреки желанию приятелей, в том числе и Кокошкина. Встреча все же состоялась, Аксаков после откровенного разговора протянул руку дружбы, в чем никогда не имел причины раскаиваться.
Самым замечательным, однако, в Шаховском была его страсть к театру. Он до самозабвения, до фанатизма любил сцену, посвятив ей всю свою жизнь. Сергей Тимофеевич, сам страстно увлекавшийся в ту пору драматическим искусством, поражался тому, до какого исступления может доходить человек в своей преданности театральному делу. Сблизившись с Шаховским, он мог постоянно видеть, как тот ставил на сцене пьесы — безразлично, свои или чужие, но всегда с одинаковым жаром самоотдачи, не замечая окружающих людей, не помня и не зная ничего и никого, кроме репетируемой пьесы и представляемого лица, и при этом устраивая такие выходки и впадая в такие неистовства, что нельзя было не хохотать до упаду, видя все это, и вместе с тем невозможно было не восхищаться им, целиком поглощенным любовью к искусству. Во время репетиции, недовольный вялым ходом ее, он вскакивал с места, подбегал к актеру или актрисе, стараясь то лаской, то шуткой, то даже собственным исполнением оживить, одушевить их игру. Одному актеру, не прислушивавшемуся к партнеру, он говорил (не выговаривая, на свой манер, букву «р»): «Василий Петлович, ты, кажется, устал, велно, позавтлакал и хочешь уснуть. Ведь ты не слыхал, что тебе сказал Федол Антоныч. Ведь он тебя обидел, а ты не селдишься». Молодая актриса, не проявлявшая должной пылкости чувств в объяснении с любовником, удостаивалась такого совета: «Дусенька, ну как же тебе не стыдно, как же тебе не глешно, ведь тебе совсем не жаль человека, котолый тебя так любит, ты, велно, забыла о нем, а ты вооблази, что это H. H.», — и Шаховской назвал имя человека, к которому, как думали, актриса была неравнодушна.
Однажды вывело из себя Шаховского пение хора. Он бросился в толпу хористов, называя их сапожниками, блинниками, передразнивая и показывая, как в пении надо выражать живое чувство, и это было так смешно, что присутствовавший при этом Аксаков вместе с приятелем убежал за кулисы, чтобы там предаться вволю хохоту. Он мог восторгаться, умиляться до слез, обнимать, целовать удивленного актера, игрой которого был доволен. Но когда начинал бормотать никем не понимаемые слова, это предвещало бурю бешенства. Однажды, доведенный до отчаяния ошибками актрисы на репетиции, Шаховской так расстроился, что Аксакову стало страшно за него. Все были по-зимнему одеты, один только Шаховской, не замечавший никакого холода, в одном фраке и с открытой головой, лицо его горело, слезы и пот катились по щекам, и пар стоял над его лысиной — таким врезался он тогда в память Сергея Тимофеевича. Все бросились к Шаховскому, уговаривая, умоляя его не волноваться, успокоиться, — и вот бешенства его как не бывало, он улыбался виновато и сам же смеялся над своими выходками.
Хорош, трогателен, даже великолепен Шаховской на репетициях, в своем театральном учительстве, да не всегда, при всем своем уме и зоркости, мудр. Такой знаток сцены не мог, конечно, не преклоняться перед гением Мочалова. Он бурно выражал свои чувства, когда актер находился в ударе. В таких случаях Шаховской по окончании пьесы обнимал, бросался перед ним на колени, целовал его в голову, умилялся до слез. В своем восторге от игры актера он не находил тогда сравнения: сам знаменитый французский трагик, бывший на устах у всех, уже не имел цены: «Тальма? Какой Тальма! — дрожащим от радости голосом говорил Шаховской. — Тальма в слуги тебе не годится: ты был сегодня бог!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});