Роман императрицы. Екатерина II - Казимир Валишевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VI. Еще большее одиночество. — Чтение и серьезные размышления. — Тацит, Монтескье и Вольтер. — Старые придворные дамы Елизаветы. — Умственное и нравственное развитие.
Будь Екатерина обыкновенной женщиной, подобное существование в результате прибавило бы лишь одну или две лишних главы к скандальной хронике восемнадцатого века. Сергей Салтыков имел бы преемника, а великий князь имел бы все новые поводы сомневаться в добродетели своей жены. Но Екатерина не была обыкновенной женщиной, что она неоднократно доказала впоследствии. Она не принадлежала и к числу мучениц и супруг, верных вопреки всему своему семейному очагу. После Салтыкова были другие; она даже окончательно, бесповоротно пошла по пути, приведшему к самым колоссальным и циничным проявлениям разврата, записанным современной историей; но она не вся погрузилась в него. Отдавая свое тело, честь и добродетель постоянно возобновляемым развлечениям и наслаждениям, разжигавшим в ней все возрастающую страстность, она вместе с тем не забыла малодушно ни своего положения, ни своего пробудившегося уже честолюбия, ни своего превосходства, которому суждено было засиять в близком будущем. Она ни от чего не отреклась. Наоборот, она ушла в себя и занялась культурой своего я, приспособлением своего ума и характера к смутно предугадываемой судьбе, первые шаги которой нами уже отмечены.
В это время она более деятельно принимается за изучение русской литературы и русского языка. Она читает все русские книги, которые может достать. Они, без сомнения, дают ей представление об очень низком умственном уровне. Она не может даже припомнить ни одного заглавия прочитанных книг, кроме русского перевода двух томов «Анналов» Барония. Но она выносит из этого убеждение, никогда не покидавшее ее, наложившее на ее будущее царствование совершенно определенный отпечаток и сделавшее его продолжением царствования Петра Великого, а именно убеждение в том, что ее новому отечеству необходимо учиться у Запада, с тем, чтобы наверстать отделяющее его от Европы расстояние и стать на уровне недавно приобретенного положения в Европе.
Вместе с тем она серьезно и плодотворно принимается за серьезное чтение. Несмотря на советы Гюлленборга, она все еще не прочла «Les Considerations sur la grandeur et la decadence des Remains». Она знакомится с Монтескье, читая «Esprit des lois», затем берется за «Анналы» Тацита и «Всеобщую Историю», как она говорит, а вернее — «Essai sur les moeurs et l'esprit des nations» Вольтера.
Тацит пленяет ее реальностью картин, которые он рисует, и поразительной аналогией с окружающими ее людьми. При всем различии между эпохами и обстоятельствами, она познает неподвижность, неизменяемость некоторых типов, которые входят в состав человечества, и законов, которым оно повинуется. Она видит повторение тех же черт характера, тех же инстинктов, страстей, тех же комбинаций и тех же формул правления, производящих те же результаты. Она научается распознавать сплетение пружин этих элементов, столь различно соединяющихся и все же столь одинаковых, вникать в их интимную механику и распознавать им цену. Ее холодный, сухой ум, — философский, по определению шведского дипломата, — отлично применяется к отвлеченным безличным суждениям о событиях и их причинах, присущим латинскому историку, к его манере реять подобно орлу над человечеством, которое он как бы наблюдает в качестве постороннего зрителя.
Однако Монтескье ее больше привлекает и удовлетворяет. Он, действительно, не ограничивается тем, что представляет факты, он выделяет и их теоретический смысл и дает ей готовые формулы. Она жадно завладевает ими и делает их своим молитвенником — «breviaire», по ее собственному живописному выражению. Она объявляет впоследствии, что «Esprit des lois» должно быть «настольной книгой всякого государя, одаренного здравым смыслом». Впрочем, это вовсе не значит, что она ее понимает. В общем Монтескье был в течение доброй половины восемнадцатого столетия писателем, которого более всего читали и менее всего понимали. У него все черпали мысли и теории, между прочими и Екатерина. Их даже применяли в отдельности, но мало кто был способен обнять всю доктрину во всей ее полноте и усвоить ее дух. Никто даже и не думал применять ее целиком, en bloc, как говорят теперь. Это повело бы, — может быть, и сам автор «Esprit des lois» не отдавал себе в этом отчета, — к полному перевороту в существующем политическом и социальном режиме и к гораздо более радикальной революции, чем та, которая ознаменовала собой конец века. Его доктрина была направлена против самой основы разбираемых им пороков в организации человеческих обществ, отмеченных им злоупотреблений и предугаданных им катастроф. А устранить основу было равносильно не только уничтожению того или другого установления, или того или другого способа управления — но и устранению самой идеи, главной идеи, управлявшей миром и призванной, может быть, управлять им вечно; это обозначало заменить идеальным и, может быть, неосуществимым равновесием естественных сил жестокую и беспрерывную борьбу интересов и страстей, составлявшую во все времена человеческую жизнь и являющуюся, может быть, и самою сущностью жизни!
Екатерина не поняла всего этого. Но она приписала себе «республиканскую душу», подобную Монтескье, не заботясь о том, чем отвечает подобное состояние души по понятиям знаменитого писателя, не отдавая себе также отчета в том, какое значение она имела для нее самой. Эта мысль ей нравилась, как она нравилась многим ее современникам; она приняла ее, как перо или цветок, бывшие в моде. К этому присоединялись и некоторое предупреждение против злоупотреблений деспотизма, сознание необходимости заменить в поведении людей внушения личного каприза велениями общего разума и какой-то смутный либерализм. Впоследствии Екатерине суждено было удивить весь мир революционной смелостью идей, высказанных ею перед всей Европой и перед своей страной в официальном документе. Она списала их с Монтескье и с Беккария, не всегда понимая их смысл. Когда он открылся ей при переходе от теории к практике, она, конечно, отступила. Но все же она продолжала управлять разумно и даже до известной степени либерально. Монтескье все же сделал свое дело.
Она сразу поняла, благодаря своей рассудительности и непогрешимому здравому смыслу, которым ее наградила природа, что существует явное и, по-видимому, несогласуемое противоречие между ненавистью к деспотизму и положением деспота. Это открытие, вероятно, было для нее стеснительно, ввиду уже присущих ей властных инстинктов. Оно ее поссорило впоследствии с философией, или по крайней мере с некоторыми философами. Между тем нашелся человек, который доказал ей, что пугающее ее различие несущественно; этот человек — опять-таки философ — Вольтер. Без сомнения, введение каприза в управление человеческими судьбами является ошибкой и может стать преступлением; безусловно, мир должен быть управляем разумом; но кто-нибудь должен же олицетворять его на земле. С установлением этого положения формула вытекает сама собой: деспотический образ правления может быть самым лучшим управлением, допускаемым на земле; это даже самое лучшее управление при условии, что оно разумно. Что же для этого надо? Чтобы оно было просвещенное. Вся политическая доктрина автора «Dictionnaire philosophique» заключается в этом; и этим же объясняется его искренний — что бы там ни говорили — восторг перед северной Семирамидой. Екатерина осуществила формулу: она просветилась в лучах философии Вольтера, она управляет разумно, она сам разум, призванный управлять сорока миллионами людей; она — божество, прототип тех богов, которых странное умственное уродство и разнузданное воображение посадило впоследствии на алтари, оскверненные революционной оргией.
Вот почему и Вольтер стал любимым писателем Екатерины. Она нашла в нем учителя, верховного руководителя ее совести и мысли. Он учит ее, не запугивая ее, согласуя мысли, которые он ей внушает, с ее страстями. Вместе с тем он обладает для всех зол человеческих, указанных Монтескье и оплакиваемых и им самим, простыми лекарствами, доступными всем, легко применимыми, так сказать, бабьими средствами. Монтескье великий ученый, опирающийся на общие тезисы. Если его слушать, надо было бы начать все с начала и все изменить. Вольтер — гениальный эмпирик. Он перебирает поочередно все раны на человеческом теле и берется их излечить. Тут смазать бальзамом, там прижечь — и больной совершенно здоров. И какая ясность языка, мысли, сколько ума! Екатерина восхищена, как и большинство ее современников; она ослеплена, зачарована этим великим волшебником в искусстве писать и подобно всем очарована как его качествами, так и недостатками; пожалуй, даже больше его недостатками, т.е. некоторой поверхностностью в его понимании вещей, иногда даже легковесностью умозаключений, несправедливостью в суждениях и, кроме того, неуважительностью, антирелигиозностью и непристойностью его нападков на установившиеся предрассудки, в которых отражались не одни только философские тенденции данного времени и жажда освобождения, встряхнувшая современную ему мысль. Если Вольтер и не помог Екатерине променять свою лютеранскую веру на православную, он, вероятно, впоследствии все же облегчил ей воспоминание этого двусмысленного шага и избавил ее, если не от раскаяния, то по крайней мере от некоторой неловкости, ощущаемой ее совестью; вместе с тем он, вероятно, успокоил ее насчет значения некоторых других сделок со строгой моралью всех катехизисов, как православных, так и лютеранских. Его свободомыслие, чисто интеллектуальное, вполне допускало выводы, склонные оправдывать всевозможные отклонения от принятых норм, не исключая и свободы современных нравов. Популярность Вольтера объясняется и этой стороной его мировоззрения, также пленившей и Екатерину.