Анюта — печаль моя - Любовь Миронихина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером, после того как ушли и солдаты и окопники, стало совсем пусто и жутко. Тут и загремел большой бой в Козловке. Немцы думали тихо войти в Козловку, Прилепы и Голодаевку, как утром они вошли в Мокрое, но не тут-то было. То ли наши, наконец, спохватились, то ли так и было задумано — именно на этом месте немцев подзадержать. Несчастной Козловке такая была уготована судьба: в сентябре сорок первого немцы никак не могли ее взять, несколько раз переходила она из рук в руки, сгорело восемь хат и побило много народу, а через два года, в сентябре сорок третьего наши лупили по Козловке из «Катюш», а немцы вцепились в нее намертво, и тогда не осталось от Козловки ни единой щепочки.
Они все побежали хорониться в окопы за огородами, сидели там до темноты. И баба Поля была с ними. Витька все время высовывался из окопа.
— Мам, глядите — танки!
— Не высовывайся, лихо мое! — стаскивала его мамка.
Анюта тоже не выдержала, выглянула: танки, как упыри, выползли из Мокровского леса и подались на Козловку. Хоть и далеко от них, но на ровном поле все было видно, как на ладони. Когда совсем стемнело, бой затих, и только зарево полыхало в той стороне. Они вылезли из окопа и побежали в хату, продрогли до костей, не столько от холода, сколько от страха. Два дня, пока бились за Козловку, они просидели в погребе. На другой день к вечеру над головой послышались осторожные шаги. Немцы! — подумала Анюта, и от ужаса помутилось в голове.
— Тетка Сашка, живы вы тута ай не? — тихо звал Донин голос.
Мамка так и кинулась наверх, опрокинув что-то в темноте. Лампу на всякий случай потушили.
— Ой, Донька, какая ты молодец! Поглядите вы на нее — разгуливает как ни в чем не бывало!
— Ни одной души нет по деревне, я проползла огородами, надо ж поглядеть, целы вы ай не? — Домна по-хозяйски уселась на лавку да еще и в окошко поглядывала.
— А куда мы денемся? — говорила бабка Поля, вылезая из погреба последней.
Домна всего неделю как опросталась, снова сделалась легкой на ногу, ничего не стоило ей проскочить всю деревню от края до края и заглянуть к ним. Новостей было много.
— В Козловке уже немцы, наши отступили к Голодаевке и теперь там постреливают, слышите? Дед Хромыленок только что домой прибег, черти его понесли к старшей дочке картошку копать, так и прихватило их прямо на поле, два дня в конюшне просидели, в сторонке за рекой, целы осталися. Вчера к ночи вылезли они с внуком Мишкой — а по полю мертвяков лежит! Как градом побитые, и наши, и немцы. Дед говорит: «Бабы, не бросим же мы их так лежать, наши ведь солдатики, кто ж их приберет, если не мы». Собрал стариков, баб, всю ночь они таскали мертвяков за конюшни. Вырыли там две ямки большие, в одну, дед говорил, сорок человек поклали, в другую шестьдесят, со счету сбились.
— Нет, нет, ой, Доня, нет! — как заведенная повторяла мамка и мотала головой мотала.
Но как не поверить, разве такое можно выдумать! Бабка Поля не успела выбраться из погреба, как услыхала про ямки, села на край, свесив ноги, и заголосила! И мамка с Доней плакали и крестились на божницу. Когда отца забрали на войну, мать снова перенесла иконы из темной бабкиной спаленки в горницу.
Поплакали, вспомнили своих солдатиков и помолились за них. Баба Поля со спокойной обреченностью сказала:
— Вот так и всех нас побьют.
Она все сидела на краю погреба и, как маятник, покачивалась из стороны в сторону. В Козловке у нее остались сестра и племянница с детьми.
— Твои все целы, баб, — успокоила ее Домна. — А соседку их, бабку Никуленкову убило, она на дворе была с коровой, дед Хромыленок говорил, так их снарядом и накрыло вместе с коровой. Да еще, теть Саш, куму твою Машу сильно поранило осколком, все плечо разворотило. А немцы что? Пришли, всех из хат повыгнали, велели жить по баням и сараям. Сами в хатах устроились, но пока никого не бьют и не издеваются…
— Ты бы не бегала сейчас по деревне, поберегла бы ты свою головушку, Доня, где твои ребяты? — спрашивала мать.
— Мои все в бане сидят. Ну как же мне не вылазить: корова зарюла, свиньи бьются в хлеву, и своих надо кормить. Я пошла, подоила корову, напекла им лепешек, а пули так и вжикают — вжик, вжик… Ой, лихо!
— Дурная твоя голова, Донька! Целы б были твои корова и свиньи, не сдохли бы с голоду за два дня.
— Ну да, а если б они две недели стреляли, моя корова так и стояла бы не доенная?
И Доня вдруг улыбнулась такой хорошей улыбкой — вспомнила своего сыночка.
— Мой-то малый лежит в бане на полоку и даже ни разочку не пискнул, как будто понимает, несмысль мой, что щас лучше помолчать.
Анюте было интересно, как назвали парнишку, Домна обещала взять ее в крестные.
— А пока никак, седьмой день живет безымянным, батя хочет Федькой, мамка — ни в какую, было передрались.
Мать смотрела на Домну, как на чудо.
— Доня, как хорошо, что ты пришла, мы уже не чаяли увидеть когда живую душу, мы, как твой малый, онемели, боялися слово сказать, честное слово, я и сейчас еле языком ворочаю.
Убежала Домна, и они окончательно вылезли из погреба, затопили печку. Надо было как-то жить дальше. Домна чуть прибавила им духу, но все же страшные вести, которые она принесла, не поддавались никакому разумению. Анюта все думала и думала об этом, но так и не смогла до конца поверить. Раньше, если человек умирал, даже в чужой деревне, все охали и ахали, ходили на похороны и поминки. Смерть была событием. А нынче просто зарыли в землю сто человек. А ведь каждый из этих ста — чей-то отец, сын и брат, где-то его дожидаются, где-то на него надеются!
Нет, этого не может быть, тихо твердило то существо в Анюте, которое стойко верило в леших, домовых, боялось бабкиного Бога, но помалкивало про это в школе. В школе ведь твердили, что нет ни Бога, ни нечистой силы, вообще ничего нет. И та Анюта, что была у всех на виду, Анюта-отличница и пионерка, бойко говорила на уроках, что все это одни предрассудки, а про себя тут же молила: «Господи, прости меня, Боженька, не покарай за этот грех, я не могу говорить правду!»
После смерти бабы Арины Анюте не с кем стало поговорить обо всем этом. Только бабка поняла бы ее ужас и смятение, и объяснила бы, может, не совсем толково, но в чем-то очень убедительно. А мамку страшно было и спрашивать, она жила только в своих мыслях. О том, что батя тоже, может быть, лежит сейчас в чистом поле и некому его прибрать. О том, что Ванька уже на фронте, а Любка неизвестно где. В Песочне давно немцы, успела ли она уйти? Эти думы иссушили мамку, ни о чем другом она не могла говорить. Ночами плакала и стояла на коленях перед божницей, все молилась бедная, надеялась вымолить их у Бога.
Приходили к родне козловцы и голодаевцы, рассказывали, что у них воцарилась неметчина. Фронт покатился дальше, к Москве, затихла стрельба, отлетали самолеты. Большая немецкая часть на днях двинулась к Рубеженке, в Козловке осталось человек тридцать немцев. Они разместились в четырех хатах, в остальных разрешили людям жить.
Появилось новое начальство — комендант Гофман. А возле сельсовета, где разместилась комендатура, провели немцы первое собрание. Гофман велел согнать народ и зачитал приказ — в каждой деревне выбрать старосту, поделить колхозную землю на нивочки, чтобы все сеялись весной сами по себе, как при единоличном хозяйстве. Немцы даже обещали дать весной семена и лошадей на пахоту. И не в одной голове пронеслось: вы еще доживите до весны, тогда поглядим, придется ли пахать. Надеялись, что к весне и духу их не будет. Надеяться надеялись, но все же поторопились подобрать себе старост получше. Гофман приказал старостам собрать по десять голов скота с деревни. Козловский староста сказал бабам прямо:
— Бабы, надо сдавать, будем по очереди…
И первым привел теленка. Без ропота собрали им десять голов. Какая бы власть ни пришла — первым делом начинает обирать мужика. Так всегда было. Но такая власть даже понятней: и правда, зачем немцам крестьян бить, кто ж их кормить будет? Про Дубровку и Прилепы пока забыли. Но дубровцы тоже поджидали немцев. Загодя обсудили, кого поставить старостой, чтобы не обижал и лишнего не брал. Сговорились на Степане, Михаленковой Кати мужике. Катя — баба смелая, горластая, ее за это прозвали Сорокой, а Степан тихий и неприметный, очень хороший хозяин. Это раз. Не жадный и совестливый — это два. И три — никогда не ходил в начальниках и не привык командовать. Так и объявили ему: Степан, быть тебе старостой и не разговаривай!
Степан побурчал, но его и не больно-то спрашивали. Тем более, рассудили, Степан как инвалид, он еще с гражданской без ноги, никогда не работал в колхозе. Инвалиду все сходило с рук. Немцам это должно было очень показаться. Ну, чем не кандидат в старосты?
Первым делом Степан велел свести по домам оставшихся колхозных коров и телят, а то немцы скоро приберут к рукам и на счет не поставят, начнут таскать из хлевов личную скотину. Быстро поделили и забытое в амбарах семенное зерно. В Козловке не успели, так немцы уже все повыгребли. Степан так и прикинул: