Стихи и эссе - Уистан Оден
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он недоумевает: может быть, чтобы защитить нору, лучше спрятаться в кустах возле потайного входа и наблюдать за происходящим? Он думает: "Не заручиться ли помощью союзников, чтобы подсматривать сообща?" Но потом отказывается от этой мысли.
"А разве он не потребует ответной услуги? Не захочет по крайней мере осмотреть мое жилье? Одно это — добровольный допуск кого-то в мой дом — было бы для меня крайне тягостно. Я построил его для себя, не для гостей, и, думаю, я не впустил бы это доверенное лицо. <…> Да я бы и не мог впустить его, ведь тогда пришлось бы ему или войти одному (а это невозможно себе представить), или мы должны были бы войти вместе, и тогда я лишился бы главного преимущества, вытекающего из его присутствия, а именно тех наблюдений, которыми он должен был бы заняться после моего ухода. Да и как доверять? <…> Относительно легко доверять кому-нибудь, если за ним следишь или хотя бы имеешь возможность следить; можно даже доверять издали; но из подземелья, следовательно из другого мира, доверять в полной мере кому-либо находящемуся вне его, мне кажется, невозможно".
Однажды утром его будит слабый свистящий звук, который он не может ни опознать, ни понять его источник. Возможно, это просто ветер, но, возможно, и какой-нибудь враг. Отныне он в тисках истерической тревоги. Знает ли этот странный зверь, если это зверь, о его существовании? И если да — то что именно? Рассказ обрывается, не давая ответа. Эдвин Мьюир предположил, что рассказ должен кончаться появлением невидимого врага, которому герой сдается в плен. Я сомневаюсь. Суть притчи, по-видимому, и состоит в том, что читатель никогда не узнает, есть ли у субъективного страха рассказчика хоть какая-нибудь объективная причина.
Чем больше мы восхищаемся творчеством Кафки, тем серьезнее мы должны обдумать его предсмертную просьбу: уничтожить все его произведения. Поначалу в этой просьбе можно разглядеть невероятную интеллектуальную гордыню: как будто он говорит себе: "Чтобы быть достойным меня, все, что я пишу, должно быть предельно совершенным. Но ничто на свете не совершенно, сколь бы прекрасно оно ни было. Поэтому то, что я написал, нужно уничтожить, как недостойное меня". Однако все, что доктор Брод и другие друзья Кафки рассказывают о нем как о человеке, опровергает это нелепое объяснение.
Кажется очевидным, что Кафка не считал себя художником в традиционном смысле этого слова, то есть существом, посвятившим себя определенной деятельности, чье личное существование вторично и никак не связано с творчеством. О нем, как ни о ком другом, можно было бы с полным правом сказать, что он "алкал и жаждал правды"[590]. Вероятно, он считал свое творчество формой обретения Бога. "Сочинительство, — сказал он однажды, — это род молитвы", и человек, у которого она исходит из души, не желает, чтобы его подслушивали.
Но какими бы ни были его мотивы, нежелание Кафки публиковать свои произведения должно по крайней мере предостеречь читателя от обычного пролистывания его текстов. Кафка, на мой взгляд, один из тех, кто обречен на невнимательного читателя. Те, кому чтение Кафки могло бы сослужить хорошую службу, испытывают к нему неприязнь или отвращение, а для тех, кого оно приводит в восхищение, его книги вредны, даже опасны.
Я склоняюсь к мысли, что читать Кафку нужно, лишь когда вы хорошо себя чувствуете, когда вы в нормальном состоянии духа и, следовательно, готовы отбросить всевозможные душевные терзания, — как докучную суету. Когда человек подавлен, ему, вероятно, следует убрать Кафку подальше, так как, пока самоанализу, которым вечно заняты его герои, не сопутствует страстная жажда самосовершенствования, он очень скоро перерождается в бесхребетный нарциссизм, в любование собственной греховностью и слабостью.
Каждый, кого всерьез волнуют проблемы зла и страдания, не может отмахнуться от старинного гностико-манихейского представления о том, что в материальном мире торжествует зло, и некоторые из идей Кафки находятся в опасной близости с этим утверждением.
"Существует лишь духовный мир — то, что мы называем материальным миром, есть лишь уродливое отражение зла в духовном мире.
Материальный мир не иллюзорен, но отражает злое начало в мире духовном, каковое, однако, по всеобщему признанию, складывается в наше представление о материальном мире".
Вся жизнь и творчество Кафки — доказательство того, что в душе он не был гностиком, ибо истинного гностика всегда отличают определенные черты. Он относит себя к духовной элите и презирает все земные привязанности и общественные обязанности. Нередко он позволяет себе анархическую аморальность в сексуальной жизни — на том основании, что, поскольку тело само себе хозяин, к нему нельзя относиться с позиций морали.
Ни сам Кафка, по свидетельству его биографа Макса Брода, ни кто-либо из его героев не страдают интеллектуальным снобизмом, а также не считают, что высшая реальность, которой они взыскуют, лежит где-то за пределами нашего мира; различие, которое они проводят между этим миром и миром вообще, отнюдь не предполагает, что существуют два разных мира, — оно доказывает лишь, что наши привычные представления о реальности неверны.
Завещая уничтожить свои рукописи, Кафка, вероятно, прекрасно представлял себе будущих восторженных почитателей его таланта.
ОБЩЕСТВО ПРОТИВ ПОКОЙНОГО ГОСПОДИНА УИЛЬЯМА БАТЛЕРА ЙЕЙТСА
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ОБВИНИТЕЛЬ
Господа присяжные заседатели! Давайте сразу же оговорим суть этого дела. Мы собрались здесь, чтобы судить не человека, но его труд. Я не буду распространяться о характере покойного, то есть о вычурности его туалетов и манер, о его непомерных амбициях, о тех чертах, которые заставили его соседа и бывшего друга отозваться о нем как о "величайшем пройдохе" в истории мировой литературы. Я хочу лишь напомнить вам о том, что существует теснейшая связь между личной судьбой художника и его творчеством, и покойный не является исключением из этого правила.
Я еще раз должен обратить ваше внимание на суть обвинения. Никто ни на секунду не сомневается в том, что покойный обладал поэтическим талантом, это обстоятельство не вызывает возражений у обвинителя. Однако защитник просит вас поверить в то, что покойный был великим поэтом, величайшим англоязычным поэтом XX столетия. Именно это утверждает защитник, и именно против этого пункта будет возражать обвинитель.
Великий поэт. Чтобы заслужить подобный эпитет, поэт обыкновенно должен убедить нас в трех вещах: во-первых, в том, что он создал несколько незабываемых стихов; во-вторых, в том, что он по-настоящему глубоко понял свое время, и, наконец, в том, что он с сочувствием откликнулся на самые передовые идеи эпохи.
Обладал ли покойный этими свойствами? Джентльмены, мне думается, что нет.
Что касается первого пункта, то здесь я буду краток. Мой досточтимый собрат, защитник подсудимого, безусловно, сделает все возможное, чтобы убедить вас в моей неправоте. И у него есть для этого основания. Все основания. Мне хотелось бы лишь подвергнуть творчество покойного нехитрому испытанию. Много ли из его стихов вы помните наизусть?
Далее, разумно предположить, что одаренный поэт всегда правильно оценивает своих собратьев по перу. Передо мной — составленная покойным антология "Оксфордское собрание новой английской поэзии". Кто из присутствующих в этом зале рискнет оспорить тот факт, что это самое ничтожное издание, какое когда-либо выходило под маркой сего почтенного издательства, немало сделавшего во славу поэзии в нашей стране, — я имею в виду "Кларендон Пресс"?
Что ни говори, все присутствующие в этом зале, безусловно, современные, образованные люди. Наши предки воображали, будто поэзия произрастает в некоем частном цветнике, совершенно изолированном от повседневной жизни, и иные мерки, кроме чисто эстетических, к ней неприменимы. Сегодня мы понимаем, что это иллюзия. Теперь позвольте мне перейти ко второму пункту обвинения. Понимал ли покойный свое время?
Чем он восхищался? Что клеймил? О, он преклонялся перед крестьянскими добродетелями. Превосходно. Но если бы крестьянин научился читать и писать, или скопил денег, чтобы приобрести лавку, или попытался бы благодаря частной торговле подняться над скотским уровнем себе подобных, какое жестокое разочарование постигло бы обвиняемого! Этот крестьянин тотчас же превратился бы в его личного врага, в ненавистного торговца, кровь коего никогда не текла в жилах покойного, что вызывало у него просто-таки неприличную гордость. Поселись поэт в замызганной хижине в Голуэе, погрязни он в свинстве и диких предрассудках, мы сочли бы это его ошибкой, но воздали бы должное его честности. Но поступил ли он так? Боже сохрани. Ибо существовал другой мир, который казался ему не только достойным большего восхищения, но и гораздо более приспособленным для жизни, — мир нарядных особняков и просторных гостиных, населенных аристократами, в основном представительницами слабого пола. Причину подобного несоответствия понять несложно. Психология покойного, в сущности, была психологией феодала. Он охотно восторгался бедняками до тех пор, пока они прозябали в бедности и были почтительными, примирившись с кучкой образованных землевладельцев, которые без их труда не просуществовали бы и дня.