Блокада. Том 2 - Александр Чаковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как назло, наши места оказались в дальнем конце ряда — пришлось пробираться туда, и люди недовольно, осуждающе глядели на нас, точно делая молчаливый выговор за опоздание.
Только мы успели сесть, как на эстраду вышел человек в ватнике и в валенках и тихим, простуженным голосом сказал:
— Товарищи! Объявленный сегодня в программе дирижер Элиасберг дирижировать оркестром не сможет. Он болен. — Сделал паузу и уже громко объявил: — Людвиг ван Бетховен. Девятая симфония. Дирижер — Миклашевский.
Оркестранты, тоже в ватниках, в валенках, ничем не отличались от людей, сидевших в зале. К удивлению своему, я заметила, что все музыканты в перчатках. «Как же они смогут играть?» — недоуменно подумала я.
— Ты слышала Девятую симфонию? — тихо спросил Алексей.
— Да, конечно, — кивнула я, — слышала, и не раз.
Промелькнула мысль, что «Ода к радости», которой заканчивается симфония, как-то неуместна в сегодняшнем Ленинграде — ведь на улицах валяются закоченевшие трупы…
Из-за кулис появился дирижер. Я не верила своим глазам: Миклашевский был во фраке!.. Это походило на видение из прошлого…
Раздались аплодисменты. Они были негромкими, приглушенными, потому что люди хлопали, не снимая варежек и перчаток. Только сейчас я почувствовала, что в зале очень холодно, пожалуй, холоднее, чем на улице.
Дирижер взмахнул своей палочкой. Скрипачи подняли смычки. И тогда я разглядела, что перчатки у музыкантов на пальцах обрезаны…
Руки дирижера взметнулись и на какое-то мгновение застыли в воздухе, как будто человек во фраке решил остановить движение времени. Потом он сделал плавный, едва заметный жест, и раздались звуки скрипок…
Я никогда не любила читать объяснения музыковедов, пытающихся толковать смысл музыки, переводить ее на язык слов. Слушая музыку, я всегда попадала под власть собственного воображения…
Сейчас мне казалось, что тихие, робкие эти звуки с трудом прорываются из какой-то мрачной бездны…
Мелодия крепла, зазвучали трубы, но тут же замолкли, и снова скрипки остались одни…
Но вот опять блеснула медь труб, включились валторны и гобои. Они точно ободряли скрипки, что-то внушали им, чего-то требовали резкими, отрывистыми голосами. И наконец умолкли…
А скрипки все продолжали звучать… К ним присоединился кларнет, потом флейта, и наконец, повинуясь резкому взмаху волшебной палочки дирижера, грянул весь оркестр…
…Я слушала как зачарованная. Я забыла обо всем, даже о сидевшем рядом Алеше. Было светло, торжественно, радостно…
Раздался рокот литавр, он слился с мощными звуками оркестра — скрипок, труб, гобоев, кларнетов, флейт. Потом все смолкло…
И снова заговорили струны — короткими, легкими, но отчетливыми фразами…
Мне казалось, что передо мной проходит вся моя жизнь.
Детство сменилось отрочеством, в призрачном свете белых ночей плыл Ленинград, устремив ввысь шпиль Адмиралтейства…
Светило солнце, его заслоняли грозовые тучи, потом небо опять становилось безоблачным, а я неслась все выше и выше на невидимых волнах музыки, и кто-то шептал мне еле слышно…
Вдруг я поняла, что это Алеша шепчет мне на ухо:
— Веронька!.. Веруня! Что с тобой? Ты плачешь?..
— Нет, нет, — боясь, чтобы прекрасный мир не пропал, не исчез, ответила я, — мне хорошо, мне очень хорошо!..
И вдруг снова услышала грозный рокот литавр… Этот зловещий нарастающий рокот опрокинул меня в недавнее прошлое… Мне показалось, что люстры погасли, что я осталась одна, одна в темноте, нет, не в зале, а там, на сеновале, в Клепиках, и это не литавры рокочут, а немецкие мотоциклы…
Наверное, я вскрикнула, потому что услышала голос Алексея:
— Веронька, не бойся, это просто неполадки с электричеством, не бойся!
Но мне все еще казалось, что надо сделать над собой усилие, заставить исчезнуть то страшное видение, и снова станет светло…
Оркестр еще минуту-другую продолжал играть — рокотали литавры, бил барабан…
Но постепенно музыка стала замирать, в последний раз всхлипнула скрипка и замолкла.
Вспыхнули зажженные керосиновые лампы. Раздался голос из репродукторов:
— Граждане! Район подвергается артиллерийскому обстрелу…
А потом тот человек, который объявлял о начале концерта, негромко сказал с невидимой уже эстрады:
— Товарищи! Мы вынуждены прекратить концерт из-за обстрела. Просим всех спуститься в бомбоубежище!
— Ну, вот и послушали музыку!.. — огорченно проговорил Алексей. — Пойдем, Вера…
Медленно двигаясь в людском потоке, мы приблизились к фонарику — свечке, вставленной в застекленную коробочку, прикрепленную над дверью.
Никто не спешил, не пытался обгонять других. Я подумала о том, что в мирное время зрители по окончании спектакля более торопливо устремлялись к выходу, чем теперь, когда им грозит смертельная опасность…
Где-то за стенами Филармонии прогрохотали разрывы. Алексей сказал успокаивающе:
— Стены тут крепкие, никакой снаряд не пробьет!
Он, видимо, думал, что мне страшно. А мне было совсем не страшно. Мне было радостно, потому что я только сейчас по-настоящему ощутила, что Алеша здесь, рядом со мной.
Наконец мы выбрались в коридор, потом вместе со всеми спустились по едва освещенной лестнице в большой подвал. Здесь рядами стояли стулья, — видимо, работники Филармонии уже не раз были вынуждены прерывать свои концерты из-за обстрелов и переводить сюда зрителей, все было подготовлено для того, чтобы разместить здесь несколько сот человек.
Алексей потянул меня в самый конец дальнего ряда, к стене, и мы уселись на свободные стулья.
— Ну, здравствуй, Веруня, — вдруг сказал он.
При мерцающем свете коптилки я вгляделась в его лицо… Алеша очень изменился, точно постарел на много лет. Раньше он казался мне моим сверстником, хотя я и знала, что он лет на шесть-семь старше меня. Теперь на лбу и возле губ у нега появились морщинки, лицо стало жестче.
— Ты все это время был на фронте? — спросила я.
— Да. По ту сторону кольца.
— А что ты делаешь на заводе?
— Помогаю укреплять обороноспособность, — подчеркивая легкой усмешкой официальность своего ответа, сказал он.
— Как папа?
— Держится, молодец. А ты как? Много работы, устаешь?
— Как все.
Еще вчера мне казалось, что нам нужно так много сказать друг другу! И потом, в машине, я только и ждала, когда мы наконец окажемся вдвоем… А сейчас разговор не клеился.
— А как тебе пришла в голову эта идея с Филармонией? — спросила я.
— А-а! — оживился Алексей. — Понимаешь, тут такая история. В партком прислали билеты. А у меня люди работают, ну, под моей командой — на оборонном строительстве… Мне Иван Максимович и дал десяток билетов — премируй, говорит, наиболее отличившихся! Я стал предлагать, люди смеются, — впрочем, смеяться они уже давно разучились, — словом, отказываются, какая, говорят, еще там музыка! Своей хватает, сирена воет, и обстрелы… Пришлось мне билеты вернуть. А Иван Максимович говорит: «Тогда сам иди»… Я и подумал, что тебе хорошо будет немного отвлечься, — добавил Алеша, как бы оправдываясь. — Тебе понравилось?
— Да, очень… жаль, что не дали дослушать.
— У нас так часто бывало на фронте. Когда затишье. Соберемся в землянке и слушаем музыку из Ленинграда. И вдруг обрывается. Значит, начался обстрел.
— А разве концерты… транслируются в эфир?
— Конечно! Ты же видела микрофон.
— Но выходит, что и немцы могут слушать?!
— Ну и пусть слушают и знают, что Ленинград жив!
— Наверное, им кажется странным… — задумчиво сказала я, — ведь Бетховен… он… немец был!
— Мы с Бетховеном не воюем. Это они против него воюют!
Алексей замолчал.
Я чувствовала, что между нами словно какая-то невидимая стена…
И вдруг с моих губ сорвалось:
— У меня мама умерла, Алеша…
Он опустил голову.
— Я знаю, Вера… От Ивана Максимовича знаю…
Мне хотелось сказать, что я одна, совсем одна… И что я очень ждала его…
Но тут же подумала: нет, это неправда. И я не имею права обманывать его. Ведь он стал мне нужен только теперь…
Надо было сказать Алеше, что с Анатолием все кончено, что он больше для меня не существует… Но я боялась показаться несчастной, жалкой…
— Обидно, что не дали дослушать музыку, — повторила я.
В эту минуту я не думала о том, что разрывы, глухие отзвуки которых доносились сюда через толстые, старинной кладки стены, уже принесли кому-то смерть… Не думала, может быть, потому, что обстрелы вошли в нашу жизнь как нечто неизбежное, неотвратимое, как смена дня ночью, лета — осенью. А может быть, потому, что я готова была сидеть под любым обстрелом, лишь бы оркестр продолжал играть, унося меня из этого жестокого, холодного мира вдаль, ввысь, к свету, к счастью…