Сержант милиции. Обрывистые берега - Иван Георгиевич Лазутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эльвира вчетверо сложила записку, незаметно прошмыгнула в кабинет и в первую минуту растерялась: не знала, куда положить записку так, чтобы она не попала на глаза Валерию и чтобы ее как можно быстрее прочитал Яновский. И решила: «Положу в верхний ящик письменного стола». Так и сделала. Поверх всех бумаг в ящике лежал большой фирменный конверт со штампом издательства «Знание». Конверт был надорван. Тут же подумала: «Значит, в нем лежит какой–то важный официальный документ». Эльвира канцелярской скрепкой пришпилила записку к конверту и красным фломастером, лежавшим на столе, написала на ней: «Альберту Валентиновичу».
— Эля!.. Ты что там бездельничаешь? Давай помоем посуду! — донесся из кухни голос Валерия.
Эльвира, боясь, чтобы Валерий не застал ее в кабинете лазающей по ящикам стола, бросила тревожный взгляд на дверь, тихо задвинула ящик стола и вышла из кабинета.
Посуду мыли вдвоем.
— Ты знаешь, Эль, если бы мне сейчас предложили: выбирай одно из двух — или ты должен неделю просидеть в тюремной камере, или полгода с девяти утра до девяти вечера мыть посуду в какой–нибудь задрипанной окраинной столовой, — я выбрал бы второе. Удивляюсь, почему и раньше никогда не помогал маме мыть посуду. Это так приятно. Не веришь?
— Верю. А мне вдвойне приятней.
— Почему вдвойне?
— Потому что рядом — ты.
Когда помыли посуду, Эльвира позвонила домой и сообщила матери, что Валерия освободили, что она у него. Потом, прижав трубку к уху и молча кивая головой, она слушала мать. Лицо ее при этом постепенно тускнело, омрачалось.
— Хорошо, хорошо, мамочка, я не задержусь ни на минуту. Я скоро буду. Пожалуйста, не сердись. От радости, что Валера на свободе, я забыла все на свете.
— Что случилось? — спросил Валерий, когда Эльвира положила трубку.
— У мамы плохо с сердцем. Только что была «неотложка». Я же говорила тебе, что после того, как папа ушел к другой женщине, она глубоко страдает. Иногда доводит себя до такого состояния, что ей не мила жизнь. А однажды даже сказала мне, что если бы не я у нее, то она с облегчением ушла бы из жизни. Она такая несчастная, мне ее так жалко.
Попрощавшись, Эльвира остановилась у порога и смотрела на Валерия такими печальными глазами, будто они расстаются на долгие годы.
— Ты что так смотришь на меня? — спросил Валерий. — Должна радоваться: я дома, мы вместе.
— Меня томит какое–то недоброе предчувствие. — Эльвира тяжело вздохнула.
— Тревога за маму?
— Нет, за тебя. У тебя впереди еще столько неясного и запутанного, что я хочу одного.
— Чего ты хочешь?
— Быть всегда рядом с тобой. Чтобы ты не наделал глупостей.
— Ладно, ступай, тебя ждет мама. Передай ей привет. — Валерий проводил Эльвиру до лифта и не входил в квартиру до тех пор, пока не услышал хлопок двери лифта на лестничной площадке первого этажа.
После ухода Эльвиры на Валерия навалилась тоска. Мать тяжело больна, отчим завел любовницу и строит планы развода с матерью, самого его впереди ожидает уголовный суд… Он будет сидеть на скамье подсудимых рядом с закоренелыми преступниками, а потом сам факт, что он был в этот злополучный вечер вместе с ними, таскал награбленные ими вещи, пил вместе с ними в Софрино водку… «Отдал бы полжизни, чтобы никогда не бывать на улице Станиславского и в Софрино…» — казнил себя Валерий. При мысли о том, что на суд придут псе, кто подписал за него поручительство, ему стало страшно. Придет на суд и его тренер, Валерий Николаевич Чукарин, имя которого когда–то гремело среди московских мастеров–фехтовальщиков. Он тоже обратился с письмом–ходатайством о Валерии. Будет на суде и классный руководитель. Глядишь, придет и директор школы. Даже если и не захочет, то обяжут: его же ученик попал на скамью подсудимых, он же подписал поручительство. Особенно пугало присутствие на суде матери. Как она переживет это позорное судилище. Ведь она привыкла к тому, что ее сына всегда хвалили: на родительских собраниях в школе Валерия ставили в пример другим ученикам, на спортивных состязаниях она вся светилась, когда ее сын, победитель соревнования, под аплодисменты болельщиков поднимался на пьедестал почета; дворник дядя Сеня любил под легким хмельком поговорить с Вероникой Павловной и никогда не забывал сказать при этом, что у нее растет хороший сын: вежливый, обходительный, всегда опрятный. А вот теперь… Валерий рухнул на тахту, закрыл глаза. Из груди его вырвался протяжный стон. «Если бы не Смоленск!.. Откуда они взялись, эти сыновья и вдова летчика Воронцова? Что я им сделал плохого? Ведь мог же и я иметь такого хорошего отца? За что они меня так? Мама, ты передо мной ни в чем не виновата. Это из–за меня ты терпишь такие страдания. И я ничем не могу помочь тебе…»
Валерий думал о матери, а перед глазами как бы вторым планом вставали видения тюремной камеры, изрытое оспой лицо сержанта–конвоира, водившего его на допросы в комнату следователя, серые лица арестантов, с утра до отбоя не знающих чем заняться… Чтобы прогнать мрачные видения, Валерий порывисто встал с тахты, умылся в ванной холодной водой и долго рассматривал в зеркале свое подурневшее, осунувшееся лицо с темными провалами под глазами. «Вот так–то, дружище! Наверное, не глупыми были на Руси старики, которые сказали: «Не отрекайся ни от сумы, ни от тюрьмы». Сума в наше время ушла в предание. А вот тюрьма…»
Телефонный звонок, раздавшийся в гостиной, оборвал его мысли. Голос Ладейникова Валерий мог отличить из тысячи голосов: была в нем властная сдержанность и доброта.
— Ты что сейчас делаешь, Валерий? — звучал в трубке голос следователя.
— Я?.. Да ничего. Думаю во второй половине дня съездить к маме в больницу.
— Ты можешь сейчас подъехать в прокуратуру?
— А зачем?.. — Голос Валерия дрогнул. — Это