Наполеон Бонапарт - Альберт Манфред
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно и даже должно не соглашаться с философией истории Л. Н. Толстого, но нельзя отказать великому романисту в изумляющем глубиной понимания раскрытии истинного значения Бородинского сражения.
«Наполеон испытывал, — писал Л. Н. Толстой, — тяжелое чувство, подобное тому, которое испытывает всегда счастливый игрок, безумно кидавший свои деньги, всегда выигрывавший и вдруг, именно тогда, когда он рассчитал все случайности игры, чувствующий, что, чем более обдуман его ход, тем вернее он проигрывает». И дальше: «Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, — а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным»[1130].
То была победа нравственная, но еще оставалась нерешенной задача достижения материальной победы над вторгшейся в Россию армией. Бородино не дало решающего перевеса ни одной из сторон и потому в сложившейся обстановке не могло предотвратить оставление Москвы русской армией. Следует согласиться с П. А. Жилиным в том, что для полного перелома в войне «необходимо было качественное изменение самого характера боевых действий, необходим был переход армии от обороны к наступлению»[1131].
14 сентября французские армии вступили в Москву. За несколько дней до того жители древней столицы не допускали даже подобной возможности. Уже после Бородина в «Московских ведомостях» появилось такое объявление: «В пятницу, 30 августа (то есть 11 сентября. — А. М.), императорскими российскими актерами представлена будет «Наталья, боярская дочь», драма в 4 действиях, сочинение г. Глинки… После спектакля на оном же театре дан будет маскерад»[1132].
Был ли «дан маскерад»? Это осталось неизвестным. Близился «последний день Москвы», как назвал его Лев Толстой. «Московские ведомости» перестали выходить.
Французы в Москве… Те смешанные чувства смятения, тревоги, ужаса и решимости, овладевшие жителями старой столицы, покидаемой войсками, которые с такой жизненной силой были воспроизведены в заключительной части третьего тома романа «Война и мир», — эти чувства разделяла вся Россия. Царь Александр пытался возложить вину на Кутузова. В письме к Бернадоту, союзнику России, Александр писал: «Случилось то, чего я боялся. Князь Кутузов не сумел воспользоваться прекрасною победою 26 августа. Неприятель, потерпевший страшные потери, в шесть часов после обеда прекратил огонь и отступил за несколько верст, оставляя нам поле битвы. У Кутузова не достало смелости напасть на него в свою очередь… Эта непростительная ошибка повлекла за собою потерю Москвы…»[1133].
Но, несправедливо и неблагородно обвиняя старого, мудрого полководца, царь лишь показывал, что, как и под Аустерлицем, он не мог постичь стратегических замыслов Кутузова. Новейшие исследователи с должным основанием указывают, что Александр I и Ростопчин, отвечая отказом на многократные просьбы Кутузова о резервах, намеренно исключали и все иные возможности обороны Москвы. Силами одной лишь армии Кутузова оборонять Москву было нельзя: это значило ставить армию под удар. Но оборона столицы была возможна; для этого нужны были чрезвычайные меры. «…Для этого необходимо было открыть московский арсенал, вооружить патриотов. Однако Ростопчин, выражая классовые интересы реакционных кругов дворянства, предпочел оставить противнику десятки тысяч ружей, более сотни орудий, боеприпасы, чем вооружить ими народ»[1134].
Кутузов исходил в своих решениях из реальных условий, из сложившейся к сентябрю 1812 года обстановки. Еще на знаменитом и столько раз описанном заседании военного совета в Филях, в исторической избе, которую ныне можно увидеть на проспекте, носящем имя прославленного полководца, Кутузов принял на себя всю ответственность за оставление Москвы. Главное он видел в том, чтобы сохранить армию: «Доколе будет существовать армия… до тех пор сохраним надежду благополучно завершить войну». На совете в Филях Кутузов думал не только о завтрашнем дне, но и о послезавтрашнем…
Его величие как полководца, как государственного деятеля в наибольшей мере сказалось в эти критические вечерние часы 13 сентября, когда, не спросив согласия государя, предвидя обвинения и нападки и царя, и великих князей, и сановных генералов царской свиты, и доморощенных стратегов из петербургских гостиных, и московских господ, покидающих свои особняки, и Ростопчина, ищущего, на кого переложить вину, и многих, многих других, он решился произнести эти два полновесных слова: «Приказываю отступать».
Он взял на свои плечи всю тяжесть дня 14 сентября, когда армия в унылой тишине погожего осеннего дня шла, сопровождаемая пронзительно-жалостливыми взглядами многих тысяч москвичей — женщин, мужчин, стариков, детей, безмолвно следивших за рядами полков, уходящих через город к Рязанской дороге, оставляя Москву неприятелю. Старый полководец, он мысленно ровидел уже недалекий день, когда он даст приказ армии двигаться с востока на запад.
Падение Москвы громовым эхом прокатилось по всей России, по всему миру. Оно было воспринято первоначально как крупнейшая, едва ли не решающая победа наполеоновской армии, как еще одно доказательство неотразимости военного гения великого полководца.
В правящих верхах царской России, даже в самой императорской семье, падение Москвы вызвало острый кризис.
«Москва взята. Это необъяснимо. Не забывайте Вашего решения: никакого мира, и тогда у Вас еще остается надежда восстановить Вашу честь…»[1135]— так писала в коротенькой записке из Ярославля 3 (15) сентября 1812 года великая княгиня Екатерина Павловна своему брату императору Александру.
Эти слова о попранной чести, которую есть еще надежда восстановить, не были обмолвкой, сгоряча вырвавшейся из-под пера. Через три дня, когда первое потрясшее всех впечатление несколько ослабло, в письме от 6 сентября, более спокойном и взвешенном, Екатерина Павловна вновь вернулась, на сей раз вполне трезвенно, к той же теме: «Взятие Москвы вызвало крайнее раздражение умов; недовольство достигло самой высокой степени, и Вашу особу далеко не щадят. Если это доходит даже до меня — судите обо всем остальном. Вас громко обвиняют в несчастии Вашей империи, в разорении — всеобщем и частных лиц, наконец, в потере чести страны и Вашей собственной чести» [1136].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});