Вокруг трона Ивана Грозного - Геннадий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запылал Китай. Огонь перекинулся через кремлёвские стены. Первым заполыхал Успенский собор. Из него успели вынести только образ Марии, писанный святым Петром митрополитом, и «правила церковные», остальное всё сгорело. Даже мощи святых.
Рёв бури. Дикая пляска огня. Вопли сгоравших заживо. Никто не думал о том, чтобы уберечь от огня ни казну, ни оружие, ни древние картины и книги — спасали свои жизни, а не богатство, нажитое праведно или неправедно.
В один день, как потом подсчитали пережившие несчастье, сгорело в Москве тысяча семьсот человек, деревянные дома превратились в пепел, кирпичные — рассыпались.
Что мог сделать царь, скакавший к Москве, бушующей адским пламенем и воющей невиданным доселе вихрем? Ивану Грозному осталось одно: искать себе временное жильё.
Выбор пал на Воробьёвы горы.
Только к утру огонь, насытившись и пожравши всё, что мог, утих. Успокоился и ураган. Вот тогда Иван Грозный поехал к митрополиту в Новоспасскую обитель, куда тот сбежал от пожара. Государь хотел получить благословение на восстановление Кремля и всего стольного града. Благословение он получил, однако Скопин-Шуйский и духовник царский по наущению митрополита и его непосредственной поддержке начали утверждать, что пожар московский — наущение дьявольское, вызванное колдовством Глинских, особенно Анны, матери Михаила и Фёдора. Она якобы вынимала у мертвецов сердца, опускала их в воду с колдовскими наговорами, затем кропила той колдовской водой все улицы, тёмными ночами ездя по Москве.
Иван Васильевич от своих подданных не отличался — был тоже суеверен. Хотя и удивившись услышанному, он всё же велел боярам, особенно Тайному дьяку[1], начать розыск. Шуйские воспряли. Им казалось, что они теперь свергнут власть Глинских, их действия стали решительными и быстрыми. Уже на следующий день оставшиеся в живых, но потерявшие всё нажитое, взбудоражились. Шуйскими, через своих слуг, был распространён призыв: «Смерть колдунам Глинским!» С каждым часом он захватывал всё новых и новых сторонников.
Князь Михаил Львович Глинский, дядя государев, посчитал за лучшее на время покинуть Москву, посоветовал сделать это и брату своему, князю Фёдору, но тот отмахнулся, считая обвинения их семейства в колдовстве и поджигательстве не заслуживающими внимания. Не уговорив брата, Михаил взял с собой мать, бабку государеву, и поспешил в Ржевское своё поместье. Шуйские схватили его, обвинив в стремлении сбежать к польскому королю, а Фёдора толпа растерзала.
Возбуждённая, почувствовавшая силу свою толпа погорельцев (раззадоривали которую слуги Шуйских) двинулась к путевому дворцу на Воробьёвых горах требовать от царя казни Глинских и всех княжеских приспешников. Имена их выкрикивались всё теми же слугами Шуйских, сами же князья, особенно Скопин-Шуйский, наседали на Ивана Грозного, дабы тот казнил тех, кого требует казнить народ, чтобы успокоить бушующую толпу, которая может в противном случае наделать бед, захватив дворец. Шуйские и их сторонники видели себя победителями, надеясь, что царь выполнит их требования, увы, Иван Грозный уже привык решать судьбы подданных своих самостоятельно. Он поднял угрожающе руку.
— Умолкните все! Воля моя такая: Михаила Глинского освободить немедленно! Сейчас же подготовить полутысячу конных стрельцов моего полка, облачив их в доспехи. Мне тоже — кольчугу с зерцалами и коня. Я сам выведу своих стрельцов.
Решительный момент: склонись толпа, скинув картузы и шапки перед государем, всё могло бы пройти без кровопролития, но толпа, особенно нанятые Шуйскими крикуны, завопила ещё громче:
— Смерть курдушам[2]!
— Смерть их пособникам!
Вскипел гневом Иван Грозный и — воеводе своего полка, конь которого по правую руку от государя прядал ушами и требовал повода:
— Усмири! Горлопанов излови отдельно, дознаюсь в пыточных, по чьей воле бунтуют!
Всадники врезались в толпу, рассекая её ударами нагаек и держа направление к примеченным крикунам; толпа, однако, всё более упорно сопротивлялась детям боярским[3] царёва полка, всё чаще болезненное ржание коней вплеталось в зловещий ропот толпы — ловкачи начали засапожными ножами подсекать коням бабки, этого не могли снести всадники: в воздухе замелькали акинаки[4] и мечи; полилась кровь.
Разбушевался и сам Иван Грозный. Подбадривал ратников своего полка, приказывал охватить обручем смутьянов и сечь всех поголовно, пока не опустятся на колени.
Новая полутысяча уже начала выпластывать из ворот дворца, и будто из-под земли вырос перед разгневанным царём настоятель церкви Благовещения иерей Сильвестр[5]. Иван Грозный знал его как священника крепкой веры, искренне озабоченного нравами паствы. И не только своего прихода, но и всей России. Царь даже читал им написанный «Домострой», несколько раз исповедовался у него, мыслил даже взять себе в духовники, почитая его приветливость и разумность советов, без назойливости высказываемых. Таким, как в этот раз, Сильвестра Иван Грозный никогда не видел: лик иерея суров, глаза пышат гневом, в высоко поднятой руке — Библия.
— Останови избиение овец Божьих! Не лей христианскую кровь, упиваясь властью своею! Она дана тебе Господом Богом для заботы о христианском люде, а не для кровожадности! С тебя спросится Господом нашим, но и люди могут спросить с тебя. Не остановишься, прокляну! И народ проклянёт тебя. А Господь воздаст тебе по делам твоим! Смертельный грех по поводу и без повода лить христианскую кровь. Ты — государь. Ты — благодетельный отец нации, а не тиран. Останови побоище! Молю тебя именем Господа. Останови! Или будешь проклят!
Нет, это не плевок в лицо и даже не хлёсткая пощёчина, это — удар наотмашь по темечку. Разве можно такое стерпеть?!
Пара ретивых телохранителей выхватила акинаки, ещё миг, и голова столь решительной смелости священника плюхнется к ногам единовластца, но Иван Грозный крикнул поспешно:
— Назад!
Он казался кроликом, попавшим под завораживающий взгляд удава. Таково, во всяком случае, было впечатление у окружавшей царя свиты.
Сильвестр же не опускал руки с Библией. Он ещё раз, даже с большей настойчивостью, потребовал:
— Останови кровавую бойню!
Совсем немного помедлив, Иван Грозный велел воеводе своего полка князю Владимиру Воротынскому[6]:
— Уводи во дворец.
Ударил набат. Не тревожно, а умиротворяюще, и всадники с явным удовольствием повернули коней в обратный путь, хотя и не вкладывали в ножны окровавленные мечи и акинаки. Но осторожничали напрасно — толпа расступалась пред всадниками охотно, и что удивительно, не улюлюкала им вослед, теша свою победу, а смиренно молчала. Ещё удивительней было то, что все смахнули колпаки и шапки, когда заговорил царь Иван Грозный. Как ни суди, а простой народ его уважал.
— Идите с миром. Виновных в смуте прощаю. Зачинщиков тоже. Выделю из казны малоимущим на домы взамен сгоревших. За грехи мои — простите!
У бояр, князей и дворян челюсти отвисли: вот это — перемена нрава. Надолго ли?
Иван же Грозный обратился к Сильвестру:
— Зову во дворец мой на беседу с глазу на глаз.
Ещё больше удивились придворные, многие скрипнули зубами, поняв, что к трону вполне может приблизиться ярый противник развратного самоуправства, а это совсем ни к чему.
Но что они сейчас могли сделать? Они выберут нужное время. Пока же — выказывай внешне уважительность к столь смелому священнослужителю.
Уединились в домовой церкви. Иван Грозный пал на колени пред образом Спаса, то и дело крестясь, зашептал истово молитвы, но так невнятно, что Сильвестр, отбивавший поклоны слева и пытавшийся понять суть обращения царя к Богу, не мог этого сделать. Иногда только улавливались фразы из псалмов царя Давида.
— По уму бы — исповедоваться мне, но я хочу беседы с тобой. И не столько о моих грехах, сколько о причинах, толкнувших меня на грехи тяжкие, — проговорил царь и пригласил: — Пошли.
Молча миновали несколько палат, и в небольшой полутёмной комнате Иван Грозный указал Сильвестру на лавку.
— Садись. Садись и слушай.
С неподдельной горечью он принялся выворачивать душу наизнанку, старательно оправдывая и свою необузданность, и свою вспыльчивость, и свою ненависть, месть, к большинству князей, которые все детские годы унижали его донельзя. Исповедь была даже более откровенно безысходной, чем при первой беседе с Михаилом[7] и Владимиром Воротынскими, когда он распахнул душу перед ними после их освобождения из подземелья. На сей раз это были жалобы человека, глубоко переживавшего свой недавний позор, свою обиду на тех князей и бояр, кто жаждет трона, волею Господа Бога предназначенного только ему одному. Единовластцу.