Исчезнувшие слова - Вера Тимофеевна Кукинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот она принялась их готовить, а мы замолчали и стали смотреть и ждать.
Мама отогрела пальцы и принялась развязывать мочалку, которой был стянут мешок. Потом взяла таз, наполнила его водой и насыпала в него картошку. Картошка смерзлась и звонко гремела, как деревянные шары. Когда картошка отошла, мама стала ее чистить. Это тоже было очень долго: мама чистила одна, она боялась, что мы будем срезать кожуру слишком толсто.
Очищенную картошку она складывала в кастрюлю, чтобы сварить завтра суп, а очистки оставляла в тазу.
Потом она промыла эти очистки сначала один раз, затем другой и третий. Наконец, начала их пропускать через мясорубку. Когда жидкие серые змейки перестали выползать из решетки, мама велела нам разжечь «буржуйку» остатками Пахомычевой бумаги и поставить на огонь сковородку.
Но тут она схватилась за голову и сказала:
— Батюшки мои, все пропало!
Оказалось, что жарить не на чем. Пузырек с касторкой, которой обычно смазывали сковороду, был пуст…
Мы сидели и молчали. Мама устало опустилась на табуретку.
— Если бы, — сказала она, — это были не оладьи, а котлеты, и если бы они были не картофельные, а мясные, то их можно было бы поджарить, не смазывая сковороды, на собственном соку. Но из картофельных очистков выходит только вода.
Все приуныли, но выручила бабушка. Кряхтя и охая, она освободилась от старых пальто и одеял, которыми были укутаны ее распухшие ноги, и, никому ничего не объясняя, ушла из кухни.
Она долго пропадала, и мы решили, что бабушка, расстроившись, легла спать. Оказывается, она искала в своем комоде сало для оладий. Она так и сказала, когда вернулась: «Вот вам и сало для оладий!» — и вынула из глубокого, как мешок, кармана толстую венчальную свечу, обвитую золотой спиралью, с большим муаровым бантом у основания. Бант вместе с заржавленной булавкой она отдала нам, а свечу — маме.
Пустая, раскаленная и злая сковорода, перестав чадить и злиться, уютно зашипела. Оладьи стали подрумяниваться, все повеселели.
— Никогда не надо унывать, — сказала бабушка. — Сейчас мы пообедаем как буржуи!
И мы стали есть замечательные горячие оладьи.
Ликбез
В 1927 году мама записалась в кружок по ликвидации безграмотности — в ликбез. И сразу это слово стали повторять в нашей семье все: мать, отец, старшая сестра и мы с братом. Но все по-разному. Мать — то смущенно, то с вызовом. Отец — с раздражением, почти как ругательство. Приходил с работы и спрашивал:
— Где мать?
— У соседки!
— Не ври! Небось опять ликбезится-бесится. Постыдилась бы, дура старая!
Матери шел тогда тридцать девятый год, и она действительно очень стыдилась, что, несмотря на поседевшую голову и трех взрослых детей, взялась учить азбуку. Но отцу она не показывала, что стыдится, и воевала, с ним, как могла.
Сестра с новым словом обращалась деловито и хвасталась этим перед нами. Прибегала вечером из школы и прямо с порога командовала:
— Ребята, чаю! Опаздываю в ликбез. Старушечки уже ждут!
Она на ходу пила чай, вытряхивала из школьной сумки книги и тетради, засовывала туда букварь, мел и огромную таблицу умножения, которую нарисовала сама на обороте старой географической карты. Потом, поплевав на бумажку, она оттирала чернильные кляксы на пальцах и, повязав голову красной косынкой, убегала на занятия. Сестра называлась культармейцем.
Это не было пустым, щегольским словечком. Оно точно соответствовало смыслу. Ликвидировать свою безграмотность хотели тысячи и тысячи рабочих и работниц, крестьян и крестьянок. Требовалась действительно целая армия бойцов-энтузиастов, чтобы осуществить невиданную в истории культурную революцию в стране, где чуть ли не каждый третий был неграмотным.
Как только за сестрой захлопывалась дверь, мы мигом убирали посуду, рассовывали ее куда попало и бежали смотреть ликбез.
К этому времени у подвальных окон бывшей прачечной, переделанной в Красный уголок, уже собиралась толпа ребят. Ликбез стал любимым развлечением всего двора.
Как назойливые мухи, облепляли мы окна душного подвала и с интересом рассматривали наших матерей — будто никогда их не видели прежде.
Мы действительно такими их раньше не знали. Они не стирали, не мыли полов, не варили обеда. Не шили, не штопали, не бранились друг с другом. Чинные, напряженные и, как нам казалось, поглупевшие, сидели они над раскрытыми книгами, с которыми обращались как с дорогой стеклянной посудой.
Это не только уравнивало их с нами, но и делало в наших глазах смешными и беззащитными. Ведь никому из нас до этого и в голову не приходило, что они вообще чего-то не умеют. Мы твердо знали, что они умеют все. И вдруг мы увидали наших сильных и уверенных матерей неуверенными и неловкими. И в чем? В том, что сами и за дело не считали!
Нескладно и смешно, как левши, держали они перья, нескладно обращались с книгой: плевали на пальцы, прежде чем перевернуть страницу. Бестолково читали слоги, пропуская буквы: отдельно — «ма» и «ша» — читали верно, а вместе произносили «мша».
Как мы хохотали — стыдно вспомнить! Мы стреляли по раскрытым букварям жеваными бумажками, строили рожи. На разные лады подсказывали таблицу умножения, кричали, что дважды два — пять, семь, десять…
Мы безобразничали до тех пор, пока сестра, исправно изображавшая опытного педагога, не выходила из себя и не взрывалась. Одним прыжком, как кошка, она вскакивала на подоконник, оттуда — на улицу и смерчем обрушивалась на нас, раздавая всем подряд шлепки и подзатыльники.
Потом, опять же через окно, перелезала обратно, садилась за стол, переводя дыхание и, подражая своей школьной учительнице, говорила ненатурально интеллигентным голосом:
— Итак, на чем мы остановились?
Тишина водворялась ненадолго. Проходило несколько минут, и в окно просовывалась голова.
— Пелагея, Витька плачет!
Потом врывался чей-нибудь муж.
— Моя здесь? Ужинать-то сегодня будем или сидеть не жрамши?
Самым же смешным для нас номером вечера была Сенькина шутка.
Сенька-водопроводчик —