Витя и Люда - Виктория Беломлинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это вот за эти звездочки по двадцать пять рублей выписано? Да я сама такие могу нарисовать!
— Дело в том, что ваши звездочки вобше никому не нужны! Нужны только те звездочки, которые рисую я! — сказал Голявкин и впечатал её в её бухгалтерский стул.
— Неприятно получается: то один, то другой говорит «Зазнался, Витек, идешь, не узнаешь, не здороваешься!» Я теперь, как встречусь глазами с человеком, сразу говорю «Прывэт, дорогой!» даже, если понятия не имею, кто такой.
«Ты всех ненавидишь и даже прохожих на улице» — написала однажды Люда на клочке бумаги, прихватила сына Никиту и исчезла из дома. Как в воду канула.
Но это было уже потом. Уже были написаны романы «Арфа и бокс», «Мой добрый папа», книги его переводились на десятки языков, по ним снимались фильмы. И вот, в самом разгаре наступавшего на него официального признания он вдруг устал, потерял интерес к успеху и смертельно запил.
Лучшей жены, чем Люда быть ему не могло. Вся она была под стать ему. Голубоглазая, скуластая, с плотно сомкнутыми тонкими губами. Разомкнет их и ошарашит словом. Однажды встретили мы Витю в «Восточном». Он вроде уходить собрался, но медлил чего–то. Смотрим, официант несет ему коробочку пирожных. Взял он её, держит за веревочки — смешно смотреть: как–то не компонуется эта коробочка с его мощным туловищем отставного боксера. Стал нас уговаривать с ним пойти. Видно не хотелось ему после большого загула одному к Людочке возвращаться. Тем более, была она в это время кормящая мать. Надеялся с нашей помощью разрядить обстановку.
В комнату вошел решительно, коробочка с пирожными впереди на вытянутой руке.
Люда после родов пышная, белая, розовая — чисто зефир. Он ей с отчаянной храбростью:
— Вот, Людочка, пирожные тебе прынес… А она ему:
— Чего принес? Я эт не кушаю. Не знаешь что ли?
Через четыре года я встретила её с сыном в Коктебеле. Весной, когда в доме творчества писателей самих писателей еще нет, только жены с детьми, но больше бабушки с внуками, услышала в столовой монотонное, на одной ноте: «Ешь, Никита, я кому говорю, ешь», а в ответ с адским упрямством, с вызовом: «Не буду!»
Обернулась, вижу, сидит Людочка в шляпе из слюды с огромными полями, подпирает подбородок рукой, а рядом елозит на стуле Никитка. Белобрысый, и яростный. Она ему опять: «Ешь, Никита, не поешь, не поедешь на пароходе кататься…» «Не буду! — вопит Никита — Отстань! Счас как дам по башке!»
В столовой аж стон раздался. И мертвая тишина. И в этой тишине спокойный, на той же ноте голос Людочки:
«Иди, Никита, из–за стола».
Он выскочил, а я решила поддержать Люду в этой неприятной тишине, пересела к ней. Она, правда, не шелохнулась, как сидела под своим слюдяным грибом, так и сидит, опершись подбородком на руку. В это время старушка за соседним столиком не выдержала, перегнулась к нам и так заинтересованно, в мягкой манере, спрашивает:
— Как это вы разрешаете вашему мальчику так вас не слушаться? Не дрогнув, только слегка губы скривив, Люда ответила: — Интересно, что это за мужик вырастет, если мамку слушаться будет?
Никите шел пятый год, речь у него была быстрая, казалось, он сам за ней не поспевает. Очень хотелось ему с мальчишками постарше играть. А они не берут в игру. Он к матери подбегает, кричит: «Они не хотят со мной играть!» — и опять в сторону, но Люда подзывает его: «Никит, иди–ка ко мне. Рубль хочешь?»
— Хочу! — я думала, она даст ему сейчас железный рубль, играть с ним как–нибудь, подбрасывать его что ли. А она вынимает и дает ему обыкновенный мятый грязный бумажный рубль.
— Зачем, — говорю — ты ему рубль даешь?
— А знаешь, у мужика гонору больше, когда деньги в кармане есть. Объяснила мне, со знанием дела.
В здании гостиница «Астория» со стороны Исаакиевской площади была такая щель — маленькая рюмочная. Можно было зайти, выпить рюмку, закусить вкусным бутербродом. Наши мужики, выйдя из Союза художников, повадились в эту щелку. Но Витя всегда справно звонил по телефону- автомату жене, сообщал: «Людочка, я здесь, возле Исаакия, скоро буду…»
Раз позвонил, другой, на третий она ему говорит: «Чтой–то ты все к Исаакию повадился? Тоже мне Монферан нашелся!..» Когда началось Витино беспросветное пьянство, не то, что бы её терпению наступил конец, ни конца, ни края её терпению не было, но видно, ей стало страшно, она искала способ уберечь его. Его уже на пятнадцать суток перед тем посадили, он уже у тещи в деревне пьяный в прорубь провалился, в собственной квартире пьяный упал и ногу сломал. Остановись, казалось бы! Но нет. Вот она и решила последнее средство испытать.
Написала записку в те несколько слов и скрылась с Никитой в неизвестном направлении.
— Какая–то ерунда получается, вобше. Кошмарная ерунда! — жаловался Витя. — Я, вобше, детский писатель, я не могу всесоюзный розыск объявлять: от детского писателя сбежала жена с ребенком! Помогите найти! Ерунда, абсолютная ерунда!
И пил по–прежнему. В ТЮЗе в это время с успехом шел спектакль из трех одноактных пьесок по Витиным рассказам. Он их не видел, не любил в театр ходить. Но я его уговорила. При условии, что он будет трезвым. Он и был трезвым. Оглядел меня придирчивым взглядом, сказал: «Ты, вобше, как–то неважно выглядишь, какая–то постарелость в тебе».
Хорошо, что у меня не было задачи ему нравиться. А все–таки неприятно. Театр его удивил. Он не ожидал! Не мог себе представить! Разволновался, растрогался, разнервничался. И уговорил меня после спектакля пойти в «Поплавок» на набережной. Сидим, разговариваем, о чем–то заспорили. Вдруг он говорит:
— Вобше, ты потрясающая женщина! Совершенно потрясающий человек: тебе слово скажешь, ты десять в ответ! Тебе слово — ты десять в ответ! А с Людкой жить невозможно: ей в морду дашь — она молчит. Ей еще раз в морду дашь — она молчит! Ребенок уже плачет, орет, так ты скажи хоть слово! Молчит! Еще раз дашь — все равно молчит!
,P>Однажды мне довелось ехать с ними в одной машине от Коктебеля до Симферополя. Перед нашим отъездом кто–то из писательских жен подарил Люде на прощание розу. Алую, на длинном стебле. Держа розу за стебель, Люда поднесла её к носу и больше не оторвалась от неё. Витя сел на переднем сиденье, рядом с шофером, мы с Людой устроились сзади — она ни на секунду не изменила положения ни розы, ни носа. Мы уже отъехали от Коктебеля на порядочное расстояние, когда Витя вспомнил, что свои новые туфли он закинул под кровать. И тут же выяснилось, что под кроватью Люда не смотрела. Туфли забыты. И это было её последнее слово. До Симферополя мы ехали еще около часа, и всё это время Витя непрерывно долдонил одно и тоже:
— Вобще, поразительная вещь: я пьяный могу что–нибудь потерять, но ты–то трэзвая собиралась! Значит, ты трэзвая можешь терять всё, что угодно, и даже мои абсолютно новые туфли! Нет, ты мне объясни, каким образом абсолютно трэзвый человек может оставить черт знает где, абсолютно новые туфли мужа! Нет, ты мне все–таки объясни…
Никаких объяснений не следовало: она не дрогнула, не разомкнула губ, ни на секунду не оторвала носа от розы. До самого Симферополя. Рейсы у нас разные были, но, думаю, они так и до Ленинграда долетели — он, долбая её одним и тем же, она не отрываясь от благоуханного цветка.
Самым глупым образом я всё пыталась вести с ним душеспасительные беседы, вернуть его на путь праведный. Ничего, разумеется, у меня не получалось, но однажды я все–таки достала его, и он сказал:
— Я пью потому, что хочу пить! И считаю это единственно разумным занятием! Поняла!? Когда я обнаружил, что стал зависеть от сигареты — сажусь за стол и не могу писать, не закурив — я немедленно бросил курить. Если бы я хотел бросить пить — я бы бросил. Но в том–то всё дело, что я хочу пить. Я просто обязан пить! Потому что я писатель. Если я не буду пить, я буду думать. А я не должен думать! Мне сорок лет, я написал совершенно гениальные книги, но сколько можно писать о детях и для подростков?
А я не должен думать. Даже задумываться. Меня вызывали в КГБ. Я им сказал: отвяжитесь! У меня чемодан рассказов — вы его не найдете, будете ко мне приставать, передам все на Запад. Вобше, поступлю с вами, как Гитлер! Отвязались. Но ты посмотри, где я живу! Как я живу? Ты посмотри, на что я должен смотрэть каждый день из окна своей квартиры? О чем я при этом должен думать?…
Из окна квартиры на Звездном бульваре увидеть можно было только всё вопиющее убожество нашей жизни. Сейчас эти районы называют «спальными», ну и пусть бы так, но эта нескончаемая грязь, хляби земные, которые надо было преодолеть, что бы достигнуть своего спального места. Тоска нечеловеческая катилась на тебя из окон, волчьим взвоем отзывались эти необозримые пространства полного запустения, где ни кустика, ни деревца, а только никогда непросыхаемые огромные лужи, по которым проложены полусгнившие доски, но переходя по ним, не приведи Господь оступиться — по колено изгадишься в вязкой глинистой жиже.