Сендушные сказки (сборник) - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он не забывал:
«В караул!»
А от кого караул, зачем?
Конечно, ворчали. Утром, обирая иней с мохнатых ртов, сердито подманивали олешков: «Мэк, мэк, мэк!» Варили болтушку, вставали на лыжи – шли.
Было казаков – десять.
Сперва – больше. Но на Чаинских пустошах в горелых зимних лесах тайно отстали от аргиша Гаврилка Фролов да с ним Пашка Лаврентьев. Отстали не просто так, отстали воровски, хитро – с нартой, с казенной пищалью, с нужным припасом. Специально хотели отстать, вот и отстали. Сын боярский только сплюнул. Быть беглецам в жестоком наказании без пощады!
Казаки переглядывались. Быть-то быть, но землица пуста. Эти заворовавшие Гаврилка да Пашка вовремя спохватились. До Москвы из здешних мест хорошего ходу – года три. До Якуцкого острога меньше, но все равно в глуши, сквозь холод, тьму. А на пути – племя писаных рож. Про них говорили – людей ядят!
А еще вдруг сдал сын боярский. Перед последним острожком по названию Пустой (за ним – полная неизвестность, не ходил никто) окончательно занемог. Вож Шохин, угрюмо и страшно помаргивая вывернутым красным веком, вырезал для Вторко Катаева клюку из лиственничного корня. Но поход не богомолье, и с клюкой тоже далеко не уйдешь. В острожке Пустом сын боярский да вож шептались аж до утра. Казаки храпят, несвежим дыханием колеблют слабый свет лампадки, а из тьмы (Свешников неподалеку лежал) шепоток:
«Неужто правда?»
«Слово в слово… Особенный человек… Фиск нынче везде, потому и следы скрывай…»
«А воевода?»
«Он помнит…»
Непонятно, о чем шептались.
Правда, Свешников сильно и не прислушивался.
Лежал, думал: а вот почему так странно говорил московский дьяк в Якуцке? «Скажет, вернуться в Якуцк – вернешься. Скажет, кого убить – убьешь. То, что сделаешь, перемены в Москве произведет». А какие такие перемены? И откуда в совсем пустых местах взяться человеку с литовским именем? Не прост воеводский наказ. Можно сказать, даже неслыханный. Пойти к Большой собачьей реке и поймать зверя носорукого, у него рука на носу. Поймать того зверя и сплавить кочем до моря, а потом по Лене до Якуцка. А дальше – сообразим.
Потрескивала лампадка. Ночь.
Только в углу зимовья глухой шепоток.
Наверное, о чем-то важном договорились той ночью заскорбевший ногами сын боярский Вторко Катаев и страшно помаргивающий вывороченным веком вож. А может, наоборот, не договорились. Но утром сын боярский сообщил: «Невмочь мне с вами дальше идти. Клюка в таком пути не помощник. Встанет теперь передовщиком Свешников».
Услышав такое, Федька Кафтанов просто оторопел. Остро глянул на близких дружков – Косого да Ларьку Трофимова. Дескать, понятно, что государевых людей должен вести в сендуху государев же человек, но все равно: почему это Свешников? Чем лучше других? Или сильно грамотен? Да Ганька Питухин обойдет его по любой лыжне, а Елфимка Спиридонов, сын попов, куда грамотнее.
Сын боярский нехорошо насупился, и Кафтанов отвел глаза.
Так и осталось неизвестным, о чем шептались в ночи вож и сын боярский.
А отряд с этого часу повел Свешников. Не найдут зверя, знали, ему отвечать. Это утешало даже Кафтанова.
Шли.
Гольцы – ледяные.
Дух спирало от высоты.
Нескончаемой ночью, пугая, вспыхивало небо.
Взвивались с полночи, с севера, зеленые, голубые, фиолетовые стрелы, всегда оперенные незнакомо. С безумной скоростью неслись вверх, разворачивались в лучи. От цветных стрел и лучей отпадали и гасли в полете смутные пятна, тоже разных цветов. Глядя на это, вож поднимал к небу страшное, искалеченное медведем лицо:
– Юкагыр уотта убайер.
То есть шалят рожи писаные!
Ох, шалят, разжигают в ночи костры!
Всё валил на дикующих. Как бы даже побаивался.
И Свешников тоже присматривался. Многое хотел понять.
Вот вож Христофор Шохин – молчун. Часто молчит, а если вдруг говорит, то грубо. В пути дерзил всем, даже передовщику. При этом все знали, что сын боярский Вторко Катаев, подыскивая проводника, почему-то одного за другим отверг трех опытных вожей и дождался именно Шохина. Среди отвергнутых оказался Илька Никулин, водивший в сендуху самого Постника Иванова – енисейского казака, распространившего русский край на реки Яну и Большую собачью. И два других вожа были опытные. А все равно сын боярский дождался Шохина.
Да и то. Дело такое. По слабому следу, продавленному медведем – дедом сендушным босоногим, Христофор Шохин сразу определял: сердит или так гуляет; по размашке шага указывал – торопится зверь или некуда ему спешить. Видел тайное, укрытое от человеческих глаз. Но вот странно: мимо срубленной ондушки, северной лиственницы, точнее, мимо ее черного высокого пенька, торчащего из сугроба, прошел, к примеру, будто ничего не увидел. А не увидеть ее никак нельзя было. Та ондушка срублена была, ссечена, ее не сломали. На косом срезе даже шапочка снега не удержалась.
– Смотри, Христофор, – остановил вожа Свешников. – Ведь топором ссечена?
Он не просто дивился. Он вправду дивился. О племени писаных рож известно – дики. Очень дики. У них тяжелые ножи-палемки, топоры из камня, из реберной кости. А тут железо.
– Мало ли…
Дразнился вож.
Показывал: хоть ты передовщик, веду казаков я.
Свешников обиду проглотил. Не до обид тут: край чужой, дальный. Никак без одиначества нельзя. Но все равно постоял, как бы отдыхая. И внимательно следил: кто и как проходит мимо того пенька?
Гришка Лоскут, скуластый, здоровый, ноздри широко вывернуты наружу, ссеченной той ондушки не заметил, торопился в голову аргиша, его очередь подошла с Ларькой тропу топтать. За Гришкой размашисто ставил ноги заиндевелый Ганька Питухин. За ним цыганистый Митька Михайлов, Ерило по прозвищу. А вот русобородый Федька Кафтанов, кажется, заприметил странный пенек. Даже кивнул идущему за спиной Косому, как бы с тайным значением. Рядом бежал подслеповатый Микуня, но он если бы и захотел, ничего не заметил.
Микуню Свешников жалел.
Человек ростом с собаку не может рассчитывать на успех.
В якуцких царских кружалах Микуня пропивался до нательного, до дрожи. В драках непременно получал увечья. А то в сендухе брал морошку, вышел на него сендушный дед босоногий. Часа три Микуня ползал в сырости на коленях перед босоногим, пел песни, сыпал поговорками и прибаутками – ублажал как мог. Сендушный дед от удовольствия взрыкивал, вставал на дыбы, ласково обходил Микуню по кругу, лапой не бил и когтем не когтил, – слушал. А в младых летах в Смутное время гулящий Микуня было пристал к воровским дружинам, шедшим из Путивля на Москву. Видел совсем близко от себя Болотникова – крестьянского царя. Знал, что Иван Исаевич прошел через многие тягости, например, через татарский плен, турецкую каторгу. Греб на галерах басурман, скучал по всему русскому. Микуня радовался: вот всем миром сажаем на престол совсем своего царя. Правда, никак не мог понять: зачем простодушный крестьянский царь верит лукавому князю Шаховскому? У того ведь своя, дворянская смута. И почему рядом с крестьянским царем идет Прокофий Ляпунов – жестокий боярин?
Из села Коломенского нес Микуня в Москву подметные письма. На лесной дороге наткнулся на конную группу. Все ладные, смотрят с жесточью. Впереди боярин Ляпунов – осанистый, бородатый. Руки в боки: чего это несёт среди дня так смело подлого мальчишку? Приказал: дай смотреть! Письма прочел, выкатил злобные глаза. Как так? Холопи, мол, побивайте господ! Да что же такое? Вот, мол, холопи, будут вам в награду жены господские, имена убитых, боярство, воеводство, вообще всякая честь! Да кто такое мог написать?
Побагровел от гнева: «В батоги!»
Жестоко избитый Микуня отлежался в сарае.
Без всякого удивления узнал, что позже тот жестокий боярин предательски оставил крестьянского царя Болотникова и перекинулся на сторону царя Василия. Опять же позже видел столбы, как дьявольскими плодами обвешанные телами бунтовщиков. Задохнулся от ужаса: сам может попасть на любой! Так страшно ужаснулся, что бросился бежать далеко – в сторону Сибири.
И пошла всякая жизнь.
Видел – напраслину, смерть, слезы.
Бежал по стране ночами, таясь, как зверь.
На севере промышлял зверя, даже стал потихоньку забывать о страшном взгляде боярина Прокофия Ляпунова. Но в шестнадцатом году случайно наткнулся на стрельцов, хорошо знавших Микуню со времен тушинского вора. Улещая недобрых стрельцов, отдал им все накопленное, бежал дальше. Сильно бедствовал. Пристрастился к винцу. Варил на Каме густую соль. А дело это непростое, тяжелое. Дров на варницу идет много. Черпаешь ведром соленую воду из глубоких колодцев, вливаешь в железные сосуды, варишь, дышишь, а ноги слабеют, руки дрожат, потихоньку уходит по капле жизнь. Собравшись с силами, дал зарок никогда не брать в рот пагубного крепкого винца, может, вернуться тихо в Москву. И как бы в ответ на такой зарок повернулась к Микуне удача. Приказали ему доставить государю Михаилу Федоровичу, первому Романову, десять сибирских соболей – живых, добрых, черных.