Конец века - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было ей нестрашно, только боялась, что застудится. "Лежишь вот, зараза ты, квартиру продал и лежишь", - пыхтела Антонина, не зная, с какого боку к нему подойти. Сухонькая, почти костлявая, она отволокла мешок ближе к ванне, удивившись, до чего легок, будто пухом набит. Вони она не слышала. Жалко ей было портить такую большую пленку, подумала - может сгодиться, если потихоньку ее от него высвободить, а потом отмыть. Надо ж, снабжают их, скоропомощных, такой пленкой, не жалко для бомжей. Но, вспомнив про чесотку, решила уж без жалости резать, так и легче - надо ей собой рисковать, заразу в дом нести. Одежды до того были на нем гнилые, что и сами распадались, вшивые.
Избавившись с трудом от гнилья, Антонина облила ему растворчиком в паху, тощую бороденку и голову, уничтожая вшей. Должно было обождать минут пять, чтобы жидкость подействовала. Он лежал голый на кафельном, залитом и хлоркой, и ядом полу, и его надо было еще остричь, а потом уж класть в ванну. Вода, которую пустила баба, дымила кипятком, и Антонина отчего-то переживала и ругалась, будто ее обманывали, и лился кипяток вместо горячей. Потом стригла голову, выбрасывая травленые космы волос в ведро. Ножницы были тупые, здешние, и она материла уже эти ножницы, похожие на плоскогубцы. Тот покойно и теплей похрипывал - может, испытывая небесную легкость, что вши исчезли. Баба думала легко его поднять, но вдруг надорвалась - он будто и тяжелей сделался без полиэтилена, без гнилых своих одежд, без волос и вшей.
Нет у ней сил тащить этот груз в ванну. Потопталась. Решилась было уйти и звать охрану, пускай тащут. Но знала же она, что не станут и лучше спрячутся, бросят его; а он-то на полу лежит. Жалко, что на полу. Нельзя так. Да и доктор, может, ругаться будет, что бросили. "Тьфу ты, да не надорвусь, легкий же он, откуда в нем весу взяться, а я дура! ну, давай, чего развалился, мне, что ль, зубами тебя тащить. Вставай на ноги, хоть упрись, слышь, а то брошу. Понарожали вас, толку-то, только знаете, что жрать да пить. А ну, упрись, сказала, давай, что я, одна надрываться буду, что мне, делов других нету!" Взвалила его, тужась из последних сил, на живот. "Ногу затаскивай!" - кричит, и тут почудилось ей, что стало от крика и легче. И он-то захрипел, захрипел и перетащил ногу одну, трясущуюся и скрюченную, в ванну. "Другую давай, я ж держу, вон водичка горячая, ну ты упрись, не жалей-то себя, рано еще". И другая его нога, шатаясь и дрожа, опустилась в дымящуюся воду. Тут и баба его спустила потихоньку. "Ух, отмокай... Ну и вони с тебя, ну и вони..."
Уверовала Антонина, что он слышит, все понимает. Мыть его потому стеснялась и противилась - но, видя, что он не двигается, а только будто млеет, покричала да принялась тереть. От воды валил столбом пар - и он то пропадал в нем, то вдруг являлся, так что баба и отмывала его, ничего в том чаду не видя, только без умолку горячечно выговариваясь: "Я мужа своего сроду не мыла, а тебя вон мою... Ну чего ж вам не живется, заразам, и охота вам ходить-то в говне... А потом отмывай вас от этого говна, а ты знаешь, какая у меня зарплата, да я еще вас должна отмывать, сраных да ссаных, тьфу... Вот одни люди работают всю жизнь, горбатятся и помирают потом с грыжей, с пустыми карманами, никому не нужны, хоть и работали, а другие не работали ни в жисть и такие же им права - ванна, горячая вода..."
Вода теперь шумно хлестала из душа, ванна обмелела, таял и белый чистый столб пара. Баба стояла с душем в руках, который держала, будто пожарный шланг, и тушила, где видела, оставшуюся тлеть грязь. Думая о той грязи, Антонина вдруг стихла и ослабла, увидав с ног до головы и всего этого человека. Это был молодой человек, чуть не мальчик - но измученный и тощий, как старик. Чесотка сделала его кожу одной темнотой, и только лицо да руки были режущей белизны, красоты.
Он лежал в корыте грязной больничной ванны так глубоко и убито, будто висел, приколоченный к ней гвоздями. Что баба силилась отмыть как грязь, но так и не отмыла - свинцовые полосы, черные пятна - были раны. Но такой, израненный, и делался он вдруг человеком, так что у Антонины сщемило несвоей болью сердце. Тишина в санобработке, недвижная и тяжкая, что оглушила ее, теперь ушла в сырой холодный покойный воздух, в подпол и стены кафеля: человек этот не дышал и был, чудилось, давно уже мертв.
Не двигаясь с места, Антонина отстаивала минуту за минутой с долготой то ли мучения, то ли терпения - и не зная, как теперь быть. Живая душа, одна во всей этой воздушной непостижимой тиши, баба никак не могла одуматься и начать выполнять ту другую работу, которая и не была для нее другой - черная да сподручная. В том, кого она обрабатывала, готовилась уж вытащить, больше не было жизни; и такой вот чужой, будто убитый, он и все вокруг делал другим, чужим. Стоя неподвижно, ничего не знающая, не помнящая, баба глядела и глядела на него, как он лежит, и взгляд ее измучивали белокожие и гладкие, что небесные, его ручонки - уроды в том панцирном, рачьем от чесотки теле.
Сутки дежурства у всех одинаково подходили к концу. Народец в горбольнице начинал шевелиться, вставать. Хождения начинались с докторов. Доктор, объявившийся под утро в приемном покое, обнаружил, что все спят и в санобработке - свежевымытый труп. Узнал от одинешенькой санитарки, что всех она звала, но никто не пришел.
Охранники, спросонья, с похмелья, не взяли в толк, что санитарка, будившая их, просила вытащить из ванны труп. Но когда выяснилось, что это труп и что бомж так и помер на обработке, они с уныньем пошагали делать свое дело - охрана тут, позарившись на добавку в деньгах, отвечала и за морг. Доктор, усталый и дремучий, оформлял теперь, сидя безвылазно в кабинетике, эту смерть. Делала что-то и гундосая, плаксивая медсестра, которой не дали доспать, - писала по трупу исходные данные зеленкой, как тут и было положено: на кастрюлях пищеблока малевали номерняки отделений масляной, всегда отчего-то кроваво-красной краской; на синих казенных пижамах вытравляли учетные номера хлоркой; подушки, простыни, пододеяльники, халаты, полотенца штамповали, будто бумажно-важные, той же печатью, что и больничные листы, свидетельства о смерти, акты о приемке вещей или накладные; а трупы метили зеленкой.
Все не спали, все трудились. И хоть промаялись почти сутки без дела но теперь, под конец, ругались, что без отдыха все сутки работали. И точно так, променяв праздник на двойную оплату, почти и не праздновав, а отбывая дежурство, вдруг откуда-то помнили, что праздник был - и вот под конец испортился, сгорел. И все жалели да жаловались, что неизвестный умер. Труп вынуждал оставаться на рабочих местах - и только охранники, которые скоренько спустили его лифтом в подвал морга, хоть и глотнули в том подвале холода, сменились и ушли по домам. Всех дольше убиралась в санобработке санитарка, глядя безрадостно куда-то под ноги, в пол. Кто ходили, бегали кругом - доктор, сестра, охранники - успели, растоптав лужи натекшей тут водицы, ядовитой да с хлоркой, нахлюпать по всему приемному, во всю извилину его коридоров. И ползала баба с тряпкой и с тазиком, не разгибая спины, из конца в конец, и тихонько от бессилия плакала...
Когда после праздников заработала и приехала труповозка, то не обнаружили тела - тела неизвестного. В леденящей пещере морга бетонная лавка была голо покрыта белой, в темнотах мертвецкого пота, простыней. Ту лавку и простыню опознали охранники, которые собственными руками сгружали тело неизвестного, завернутое ими, чтобы не заразиться. Только оно и должно было храниться в морге. Все праздничные дни никто больше в больнице не умирал, будто терпели, так что охранники, той ночью разок спустившись в подвал, уже и не наведывались и не могли знать, когда оно точно исчезло. Но булыжная дверь, что вела с больничного двора в подвал, оказалось, не имела вот уж год замка, и потому прибывшей по вызову милицией был установлен как сам собой разумеющийся факт ограбления. Это чудо, кража трупа бомжа из морга, обнародованное с пылу да с жару столичными газетками, ужаснуло читающую Москву. Но на другой день о нем уже никто не помнил, только разве в самой больнице, где приказом главврача уволили нерадивых охранников и врезали замок в дверь морга.
Декабрь 1995