Любовь – полиция 3:0 - Чернышков Андрей Вячеславович "Наутро"
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, чая попьём? – скучающе менял тему Александр.
Они переходили из фойе в ресторан и усаживались за ближайшим к стеклянному выходу столиком.
– В житейском плане необходимость в чужом внимании двигает человеком и обществом. Внимание – главная ценность мира. Ты слушаешь? Посмотри на вездесущую рекламу – дело вовсе не в приобретении статуса и материальных благ, как бы навязчиво ни преподносилось это изобилующими ценниками, а в самой сосредоточенности человека на навязываемом предмете. Без наблюдателя этот предмет исчезнет как явление. Материальные привилегии – это одновременно следствие, ширма и признак добытого внимания. Всё в мире тем или иным способом требует к себе именно его. Наташа Ростова, теория относительности…
– Нефертити! – посмеялся Александр.
– Нефертити, Антарктида, космос, парады меньшинств, Толстой, Романовы, Эдвард Мунк, Моцарт, Украина, утконос! Все тянут одеяло внимания на себя: прочти обо мне, послушай меня, посмотри на меня.
– Утконосу внимание человеческое боком обходится! – замечал Александр.
– Что? Хорошо, утконос – особый случай. И я не исключение, – не останавливался Шишликов, – мне самому требуется от мира внимание. Но, как и утконосу, не абы какое.
Александр звенел длинной чайной ложкой о стенки крупного трёхсотграммового стакана, растворяя сахар.
– Без внимания полиции, вирусов, некрасавиц можно и обойтись – такого рода внимание не даёт, а отнимает силы и усиливает тяжесть и неуверенность. Такого рода внимание вынуждает в ответ уделять своё собственное, тратить его на то, что не хочешь. Такое внимание похоже на крюк, за который тебя то и дело вытягивают из полноводной реки жизни на берег. И хорошо ещё, если после крюка можно быстро восстановиться – отряхнуться и лететь дальше. А то ведь и крылья подрежут, и печать поставят, и вот ты уже неволен в собственном внимании – дань тому, дань сему. А вот лёгкое внимание красивых глаз, благожелательная улыбка в мгновенье ока открывают новые жизнеутверждающие ресурсы, запускают по капиллярам радостные сигналы всем клеткам: «Жизнь! Жизнь! Жизнь!»
Александр поперхнулся и, придя в себя, заключил:
– Без внимания глотнул!
Шишликов не жалел собеседника и, развивая тему, дошёл до того, что внимание само определяет картину окружающего мира. Чем больше он делился этим с Александром, тем трудней было тому думать и отвечать.
– Не могу представить, что когда-либо где-либо было иначе: внимание определяло мир всегда – в этом нет никаких сомнений. Выходит, что внимание абсолютно вне времени. Более того, время, как и пространство, тоже следствие и продукт внимания.
У него захватывало дух от перспективы освободиться от времени. Достаточно было найти проводника, мастера. Но было и страшно. Страшно из-за таких открытий навсегда остаться одному и лишиться любви. Внимание и любовь разделялись в его представлении огромной пропастью. Логически это не объяснялось, скорее наоборот: логика требовала, чтобы внимание было первично по отношению к любви. Что любовь – вид внимания. Только ему чувствовалось, что внимание и любовь неродственны. Время и внимание родственны, явления и внимание родственны, а любовь оставалась самой собой, неприкаянной. То ли любовь не явление, то ли не было во внимании лёгкости и крыльев. Была какая-то едва скрываемая корысть.
Внимание он приравнивал к источнику существования. Но существования биологического, дарвинского, фрейдовского, что лишало видимый мир сакральности. Он не мог допустить, что всё вокруг – разные формы, борющиеся между собой за внимание, как птенцы, клянчащие у сороки принесённую ей пищу. Дети одного семени становятся конкурентами. Что-то в этом было неправильно. Но неправильность нужно было искать в собственных умозаключениях, а не в данной ему действительности.
Через полгода после открытия воронки хронического счастья Шишликов встретит Галю, о чём в попытках сохранить отношения напишет повесть. Повесть не о Гале, а самой Гале, потому как из всех местоимений к настоящему применимо одно только «Ты». Ты – настоящее, ты – диалог. Местоимение же «Она» предполагает личное отсутствие человека в данный момент, что для Шишликова было недопустимо. Книга была лишь средством для продолжения диалога. Таким же, как телефон, почта и личные встречи.
И если Шишликов не мог позволить себе говорить о Гале в третьем лице, то теперь сам становится третьим лицом, и таким образом облегчает задачу поведать миру, что было дальше.
А дальше было то, что Шишликов брёл из храма домой, и вокруг медленно сменялись перекрёстки и дома. Некоторые с лепниной, орнаментами, изящными балконами. Часто напротив приятного вида дома стоял дом, по красоте своей совершенно ему неравный. И очень быстро Шишликова захватила очередная головоломка: «В каком доме хочешь жить? В красивом и видеть посредственный или в посредственном, а видеть красивый?»
Решение пришло, когда дома он заменил телами: Шишликова устраивало оставаться собой и видеть Галю, но он совсем отвергал перспективу быть Галей и видеть себя. Не то, чтобы он был страшен или некрасив, просто она ему была куда интересней. Выходило, что и стать богом – лишиться Его. Стать богом – ловушка.
Почта
С тех пор, как Галя уехала в Койск, Шишликов полюбил почту: не письма в почтовом ящике, которые в основном были официальной бумагой, а саму службу уже почти архаической связи. То, что принять из его рук Галине не позволяла гордость, из рук почтальона её гордыню никак не задевало. Сам вид почтовых отделений Шишликова настраивал на новые шаги и мотивировал действовать. Отправление писем и посылок становились прокладыванием рельс за горизонт – в прекрасное завтра.
В один из походов в ближайшее отделение связи он завис в музыкальном облаке – на весь квартал, вымощенный брусчаткой, звучало мексиканское «бесаме мучо». Знойные минорные завывания походили на скрытый плач теряющей юность женщины, ещё целуемой, но уже нелюбимой. Страдания так контрастировали со светлым будущим, что Шишликов тут же разлюбил эту песню – в ней не было надежд, и пребывать в этой пусть и красивой мелодии стало невыносимо. Словно поняв его настроение, музыка тут же сменилась более бодрыми аккордами, в которых он узнал песню о загадочной барышне, которую хочет украсть не менее загадочный кавалер, над которыми навис ещё более загадочный шар. Оглянувшись, он увидел широкую улыбку уличного баяниста, адресованную лично ему.
– Терентий?
– Ну что, Ромео, кому письма носишь? – фоном вопроса он заиграл «Вологду».
– Зазнобе одной.
Терентий был из тех странных людей, которые, выходя в тапках на пару минут из квартиры – за спичками ли, вынести ли мусор, – пропадали с концами. Кто-то исчезал навсегда, кто-то через пару лет как ни в чём не бывало появлялся на пороге, ошарашивая детей, жену, нового её мужа. Не вписывающиеся ни в какие социальные рамки поступки будоражили Шишликова, а неординарность их притягивала его к подобным Одиссеям. Кто-то из них возвращался с сибирских приисков, кто-то из другой семьи, кто-то с войны. Такие люди являли Шишликову пример запредельной свободы. Что-то ускользающее от понимания двигало ими, какой-то мотив присутствовал. Не побег от быта – для побега хватило бы и рыбалки.
Безответственность как другую сторону такой свободы Шишликов не оспаривал, и его волновали обязанности перед теми, кого Одиссеи оставляли дома в неведении и недоумении. «Неужели и так можно?» – удивлялся он, чувствуя, что до такой свободы ему ещё далеко.
Шишликов встречал на своём пути уже четверых таких людей. Главной их чертой было то, что при всех своих недостатках они не прокалывались на мелочах. Не мелочились. И пусть Терентию в футляр от инструмента кидали именно мелочь, жил он совсем другими измерениями. Более всего он походил на скрытого за выгоревшей на солнце одеждой титана. Инквизиция его не трогала, стражи порядка не замечали, и Шишликов не понимал, как можно пройти мимо ясного и пронзительного взгляда, которым обладал Терентий, и не очутиться в античности.