Последнее письмо из Греции - Эмма Коуэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если ты хоть на секунду считаешь это уместным, ты безумнее, чем я думала. Держись-ка от Софи подальше и хоть раз в своей несчастной жизни поступи как порядочный человек. После всего, что было, ты не имеешь права разговаривать с Софи.
– Хватит! Замолчите, оба! Пожалуйста, просто остановитесь.
Я вырываюсь от Таши и, изо всех сил стараясь идти грациозно, направляюсь к черному лимузину.
Роберт ей никогда не нравился. И не зря.
* * *
Поминки проходят как в тумане, и вот уже ушли подвыпившие друзья и близкие, проводившие маму в последний путь, и я остаюсь одна. Мамин дом скрипит от воспоминаний и пронзительно кричит от пустоты. Иногда кажется, что ветерок доносит запах ее духов, где-то чирикают малиновки и приземляются рядом со мной, только она ли это или просто мы, скорбящие, ищем утешение? Мне бы просто знать, что с ней все благополучно. Спиртное, похоже, на меня сегодня вообще не подействовало из-за адреналина и потрясения. Выпей я столько в обычный день, давно бы свалилась.
Ловлю себя на том, что поднимаюсь по лестнице.
По извилистой тропе
ножки весело стучат:
там, в Дрыхляндии, нас ждут,
в девять лошади умчат…
Так в детстве мама уговаривала меня лечь спать. Она все превращала в забаву.
Притянутая невидимой силой, я оказываюсь в ее спальне. Одеяло смято, словно она встала в спешке и еще вернется, чтобы его поправить. Я будто шпионю, подглядываю. Стоя перед зеркальной дверью гардеробной, я рассматриваю свое отражение.
Отекшее лицо похоже на сюрреалистическую маску глубокого горя. Покрасневшие от слез серые глаза, такие же, как у мамы, кажутся чужими. Упрямые завитки волос выбились из-под ленты, напоминая растрепанный к концу дня каштановый хвост школьницы.
Я нажимаю на зеркальную дверь, и она распахивается. Стекло все еще хранит мамины отпечатки пальцев, словно размазанную паутину. Я вхожу в гардеробную, и меня манят запахи детства: надежность, тепло и любовь. Они вплетены в ткани и витают в воздухе.
Аромат духов, чистого белья и замши. Перчатки, ремни, жакеты. Шифон, пыль, шелк. Элегантные коктейльные платья, шикарные – до пола, тафта, атлас, бисер. Стразы блестят, блестки дрожат. И я дрожу.
Кроваво-красные, канареечно-желтые, чернильно-синие цвета…
Радуга.
Новые вещи с бирками и те, что в шуршащем целлофане из химчистки. Наряду с изношенными, милыми сердцу… такими милыми.
Море, море одежды. Деревянные вешалки, крючки, застежки, молнии. Звон брошей и винтажных клипс, хранящихся в старой французской жестянке из-под печенья. Я их перебираю, закрываю застежки, закрываю глаза.
Вспоминаю, как меня поймали в шляпе с перьями, в больших для моих маленьких ножек туфлях на о-очень высоких каблуках, с размазанными по детскому личику помадой и тенями для век. Как мама смеялась! Я часто играла здесь в прятки, укрываясь юбками, и клацанье металла по рейке выдавало меня с головой.
Она пела, зарываясь носом в мои волосы, вдыхая аромат осеннего солнца и пота. Укоризненно щелкала языком при виде пятен от травы на английской белой вышивке. Я стою среди этих пустых оболочек, и разбор вещей кажется непосильной задачей. Сегодня я не могу за него приняться. И еще долго не смогу.
Собравшись уходить, натыкаюсь на обувные коробки, сложенные одна на другую – с верхней слетает крышка, оттуда вываливаются фотографии с загнутыми краями. Я подхватываю несколько снимков и плотно закрываю дверь в рай для покупателей… пока что.
Наполнив бокал остатками вина из открытой бутылки, я кладу неровную стопку фотографий на пустой обеденный стол. От сегодняшнего обеда ничего не осталось. Кроме моего любимого шоколадного десерта «Роки роуд». С любовью приготовленный моей коллегой Тифф, он заменит мне ужин. Я не хотела, чтобы меня весь день, поддерживая под локоток, вели от одного пункта программы к другому чьи-то заботливые руки, и внесла свою лепту угощением на поминках. Я кормилица по жизни и по профессии. Если бы мысли занимала еда, может, у меня был бы повод отвлечься даже в такой ужасный день. Но сегодня даже моя любовь к готовке потускнела, и аппетит пропал напрочь. Все сложено в мешки для мусора, посуда вымыта и прибрана. Частный ресторанный бизнес хорош тем, что всегда знаешь, где взять кучу тарелок, стаканов, столовых приборов и чашек – и сейчас они сложены в коробках в коридоре дома, теперь только моего.
Я переехала сюда в сентябре прошлого года, когда ушла от Роберта, бывшего жениха. Вскоре маме поставили страшный диагноз, и я все заботы по уходу за ней взяла на себя. Дом. Единственное место, где я ничего не боюсь. Словно я снова в материнской утробе, рядом с ней, там, где мне уютно.
Я смотрю на пожелтевшие полароидные снимки и крошечные темные – передержанные, которые принесла из маминой гардеробной. Запечатленные моменты прожитой жизни. Не помню этих событий. Наверное, я была совсем маленькой. На некоторых папа. Я всегда буду старше отца. Он умер в тридцать пять, когда мне было три года. В свои тридцать шесть лет я уже на год его пережила. Я осиротела слишком рано. Мне не нравилось, что мама одна, но я понимала, что у нее была великая любовь, которая питала ее душу. Романтик во мне откликался на такое чувство, несмотря на исходившую от матери скрытую грусть, молчаливую тоску по потерянному, хотя она об этом никогда не заговаривала. Казалось, все ее мысли были об утраченной любви, но этой темы она избегала. Мы делились всем остальным. В моем детстве папа был мифической фигурой, как персонаж сказок на ночь.
«Расскажи о папе», – умоляла я, и мама уступала, описывая гламурные художественные выставки, творческую светскую жизнь Лондона, их приключения до того, как я появилась на свет. Но о собственном горе не упоминала никогда. В моем представлении родители были людьми творческими, влюбленными друг в друга без памяти и готовыми в любой момент сняться с места. До моего рождения они исследовали мир, подчиняясь внезапному порыву. Позже мама путешествовала по работе, но в одиночку.
Я беру первую попавшуюся фотографию: мама на пляже, смеется, греясь на солнышке, – такая живая.
Интересно, где она сейчас… в раю или вернулась к счастливым мгновениям жизни. Мы с ней очень похожи. Если рядом с этим снимком поставить мой в двадцатилетнем возрасте, нас не отличить: одинаковые непослушные каштановые кудри, лицо в форме сердечка.
Я делаю глоток бодрящей кисловатой шипучки и принимаюсь