Госпожа Кага Сёнагон - Кохэй Хата
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну что ж, хорошо. Это понятно. Дочь от начала придворной жизни делила с Косёсё-но кими комнату. Они обменивались стихами, едва только выдавался досуг. Племянница жены Митинага, хорошо воспитанная, прелестно красивая, она рано лишилась отца, ее жизнь складывалась не весьма удачно, и Мурасаки, по слухам, воспринимала ее невзгоды как свои собственные. В «Дневнике» она не раз пишет о ней с похвалой. А в одном месте, он сейчас не припомнит, где, рассказывается, как (после переезда государыни из родительского дворца в императорский чертог) они пришли в узенькую боковую комнату, третью с севера по галерее, и, натянув на себя несколько кимоно на вате, улеглись рядышком; подкладывая в благовонную курильницу горячих углей, они жаловались друг другу на тяготы придворной жизни. Он никогда не видел ее. Прошлой весной Мурасаки пережила смерть этой кроткой приветливой женщины. Потом она нечаянно нашла у себя среди бумаг прощальный памятный дар – ее письма, и, конечно же, с новой силой почувствовала, как она одинока, как горестно краток человеческий век. Не тогда ли она задумала свой «Изборник»? «Кому то на свете суждено так долго прожить?…» – негромко продекламировал Тамэтоки. А ведь это предсмертные стихи. Но тем больше недоумений вызывают те, что венчают книгу – ответ Kara Сёнагон:
О той, кого уже нет,Доколе с такой тоскоюБудешь ты вспоминать?Или век ее горестно краткий —Завтра не твой удел?
Почему она не завершила «Изборник» своими же стихами? Kara Сёнагон… Это имя никак не похоже на имя знатной дамы. Рядом с Косёсё-но кими его никто бы и не заметил. Стихи безвестной особы венчают «Изборник» Мурасаки Сикибу?!
Надо признать, однако, что тема в стихотворении решена с безупречной полнотой. Та, кто его сложила, отрешена здесь от мысли о Косёсё-но кими, отрешена даже от скорби одинокой Мурасаки; она всем существом, всем сердцем погружена в безмерные глубины изменчивости, которой обречены и мир, и человек.
«Изборник стихов» – немногим более ста из написанных за всю жизнь – завершается этим стихотворением так естественно, что с места не сдвинешь: Kaгa Сёнагон сполна заменила здесь Мурасаки.
А может быть, «Изборник» был посвящен не Косёсё-но кими, может быть, избранные эти стихи – приношение духу той самой подруги детства, что, споря в торопливости с луною десятого дня седьмой луны, ненадолго встретилась с ней и тут же уехала. Недаром она начала усердно трудиться над ним прошлой осенью, после седьмого дня седьмой луны – Праздника Ткачихи.[4] Она вызвала из памяти юное лицо подруги своего детства, которая в пору написания стихов находилась в возрасте, когда уже знают, что такое любовные узы. Он исходил из вступлений к первому, а также – к следующему стихотворению, где говорилось: «Она должна была ехать в отдаленный край».
Она родилась от дочери Фудзивара Масатада (старшего офицера стражи) и Тайра Корэтоки, правителя земли Хидзэн. Тамэтоки она доводилась племянницей, следовательно, была двоюродною сестрой Мурасаки, годом старше ее.
Летом второго года правления под девизом Долгая Добродетель она уехала в Хидзэн на остров Кюсю. Выйдя, уже не первой молодости, замуж за Татибана Тамэёси, временного правителя Хидзэн, она как-то затосковала в одиночестве. А тем временем Тамэтоки был назначен правителем в Этидзэн, на север Хонсю. Так вот и вышло, что Мурасаки и ее двоюродная сестра – кажется, ее звали Нагико – покинули столицу в один год и в одну и ту же пору. Одна оказалась в Хидзэн, а другая вместе с отцом – в Этидзэн. И они, бывало, чувствовали, что осенены высшей милостью, когда им удавалось воспользоваться служебной почтой, чтобы обменяться стихами. Внезапно Нагико умерла от повальной хвори. Неимоверную печаль дочери Тамэтоки представил себе лишь теперь, когда в эти скорбные дни прочел начальные стихи «Изборника». Сердце у него больно сжалось.
– Говорят, та дама была очень похожа на госпожу Косёсё-но кими… – При звуках голоса Кохёбу ему на мгновенье почудилось, будто мимо него проскользнуло нечто. Но он как-то не сумел сосредоточиться на этом, залюбовавшись ее прелестным лицом, нежным, как дынное семечко. Кохёбу чуть-чуть шевельнулась, и он очнулся.
– Так, ну а где же она лежала?
Обнесенная легкой оградой дача, на которой, так и не оправившись от грудного кашля, умерла его дочь, находилась в северо-восточном углу обширного парка храма Уринъин. Она входила в наследственное владение Тамэёри, его старшего брата, а тот с радостью предоставил ее племяннице, чье имя ценилось столь высоко в мире изящною слова.
Перебравшись сюда еще в начале зимы, Мурасаки, однако, почти не покидала гардеробную. Ранней весной, па рассвете года, она горько сетовала, что не видит цветенья своей любимой розовой сливы, но с первым цветеньем вишен стала раскладывать днем две толстые циновки на краю галереи и подолгу безмятежно лежала на них, глядя в сад, – слишком, пожалуй, безмятежно. Даже когда случайный вечерний ветер дергал за полу ее кимоно и Кохёбу решительным жестом опускала верхнюю створку решетчатой ставни, и тогда Мурасаки не двигалась с места.
– Однако же, как вы изволите пожелать? Ночь ведь надо провести там непременно одному.
– Да… в гардеробной-то тесно, должно быть, но…
– Это только так зовется – гардеробная. Там все было переустроено. И эту книгу стихов госпожа составляла там, в гардеробной. Когда она чувствовала себя хорошо, то играла на цитре со. Я заслушивалась ее игрой.
– Послушай, а моя дочка, которую даже я, родитель, так и не знал до конца, все же не сладила, как я вижу, сама с собою. Сдается мне, что в придворной службе ее не слишком-то любили?
– Такую… – еле выговорила Кохёбу, заломила брови, и хрустальные четки безвольно скользнули ей на колени. Она закрыла лицо руками и всхлипнула.
Тамэтоки захотел пройти к «гардеробной»… Она в этом саду. По дороге туда будет ручной умывальник, а рядом начинается стена. В ней черная двустворчатая дверь, но одна створка закрыта, зато на восход смотрит окно – прекрасное окно, забранное переплетом из круглых жердочек и врезанное над самой землей. Можно, сидя на полу, опираться локтем на подоконник. Из окна открывается совсем другой вид, не такой, как на юг: домик сложен из толстых сосновых бревен и простого саговника и стоит на невысоком холме.
– Проводи меня туда, умоляю! – вот как он странно попросил ее. Кохёбу смутилась, но согласилась сразу, а он с тетрадью стихов в руке уже поднялся. Он не мог ждать. Его левое плечо мелко задрожало. Жар разлился под толстым «мешком» на спине обтянутого тонким газом кафтана.
Вдруг он задумался и замер. Ему захотелось узнать, постриглась ли дочь перед смертью в монахини. Оказалось, что нет.
– И она ничего тебе не говорила?
– ?
– Ну, к примеру, – и Тамэтоки изобразил слабую улыбку, – что то, что она так и не постриглась в монахини, есть кара за прегрешения в этой жизни, как это было с госпожой Мурасаки-но уэ из «Повести о Гэндзи».
– Нет, ни о чем таком она ни разу не изволила говорить, просто…
– Просто…
– …она сказала как-то: зачем, бесполезно…
– Ну разумеется, если она сказала: мне не до сада! В этом же духе!
Неверными шагами брел он впереди Кохёбу… Закончив составлять «Изборник», дочь догадалась, что и все ее дела в этом мире закончились тоже. Отец ее в Этиго. Что ж! Она хотела бы с ним свидеться, с этим своим отцом, перед смертью, но не так уж сильно. Она понимала: он огорчится, увидав, что она не постриглась. А может, мне стать монахиней? – наверно, думала она, подавляя свою неизменно горькую усмешку. Хотя нет, вряд ли… Она уже не надеялась ни на что.
ІІ
От обмазанных глиной стен потянуло нежданным холодом. Сумрачно. Но хотя комната напоминает какой-то необыкновенный кабинет для ученых занятий и в ней великое множество вещей, им двоим тут места достаточно. Кохёбу хотела поднять решетчатую ставню, но голос Тамэтоки остановил ее. Какие гулкие эти стены! Он залюбовался разложенными на полу подушками для сидения. В «Повести о Гэндзи» в главе «Робкий глас соловья» упоминаются «подушки, обшитые каймой из дивного китайского узорчатого шелка». Эти не отличались такой яркой красотой. Тонкие, с единственным слоем ваты, обшитые красной парчовой тесьмой. И он вспомнил, как веселая девочка в белом коротком платье и простых шароварах прилежно склонялась над тушечницей, как он – отец ребенка, растущего без матери, – глядел на ее затылок с тонкими прядками волос, которым, увы, не хватало пышности, и вздыхал украдкой. Ему были дороги те времена.
– Такако…
Позови он ее сейчас, как звал в детстве, может быть, дух ее столь же послушно подойдет к нему и улыбнется весело? Тамэтоки не шевелился.
Неужели хозяйка этой комнаты умерла, так и не дождавшись лета? Да, вот и недлинный занавес из простого белого шелка отодвинут в сторону двери. И привычный узор на шелку – красный узор рябью «подгнившее дерево» – кое-где поистерся. Перед поставцом небрежно брошены друг на друга несколько соломенных дорожек. Еще один поставец – в два отделения, в нижнем – двустворчатая дверца, как у божницы. Точь-в-точь как описано в ее «Дневнике»: «…в одном поставце свитки старинных стихов и романов, но кто осмелится их раскрыть? Они стали гнез-дилищем каких-то неописуемых жучков. Что за ужас, когда они начинают расползаться в разные стороны! В другом поставце груды китайских книг, но кто их теперь коснется? Ведь того, кто с такой любовью их собирал, уже нет на свете». На полу возле стола – скамейка-подлокотник, крытая лаком и разрисованная золотым и серебряным порошком: цветы и бабочки. Несколько вешалок у стены, украшенных серебряным узором. Изящная шкатулка для зеркала, ларец для гребней на низеньком, в две полочки, поставце. Мерцающий черным прозрачным лаком поднос для еды на длинной, с широкой круглой основой ножке перевернут, на нем светильня, но сейчас в плошке нет ни масла, ни фитиля.