Великий стагирит - Анатолий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь они шли пешком, держась той стороны аллеи, на которой было больше тени. Справа и слева из-за деревьев то и дело появлялись, светясь белым мрамором, надгробия почтенных афинян.
«Здесь я лежу, прощай, прохожий!» — эти слова, высеченные на каменных плитах, постоянно приковывали к себе взгляд Аристотеля. И было мгновение, когда ему почудился целый хор голосов, произносящих это слово: «Прощай!» А пятипалые листья просвирника были так похожи на ладони человеческих рук…
За дипилонскими вратами — шум, блеск, гам, суета, средоточие всех наслаждений, веселья, надежд.
И вот правило: вступая в этот город, помни, что и ты окажешься в сообществе теней Внешнего Керамика. И из всех слов, с которыми ты тогда сможешь обращаться к живым, будут только эти: «Здесь я лежу, прощай, прохожий!» Сто лет, двести и тысячу — только эти слова. Какая, в сущности, тоска…
«Впрочем, не для Тиманфа, — подумал Аристотель и улыбнулся. — Для него и этих слов много».
— Отдохнуть бы, господин, — сказал Нелей, по лицу которого стекал струйками пот.
— Никакого отдыха! — весело ответил Аристотель. — Жизнь, Нелей, это короткий труд между небытием и вечным отдыхом. Не так ли?
— Кто трудится не отдыхая, тот быстро оказывается здесь, под корнями этих кустарников, — проворчал Нелей. — Тебе легко: ты несешь только свою голову, господин.
— Если хочешь, я понесу и твою, — захохотал Аристотель.
— Голова — самое легкое из всего, что у меня есть, — ответил добродушный Нелей.
Они вступили в тень одной из башен Дипилона.
— Страшно, — сказал Нелей. — В таком большом городе, конечно же, есть все: и разбойники, и мошенники, и воры, и насмешники…
— …и великие добротворцы, и правдолюбцы, и покровители, и мудрецы, — добавил Аристотель.
— И богатые лавочники, — сказал Тиманф. — Никогда не видел, чтобы в город везли столько добра.
Они шли, держась ближе к стене, чтобы не мешать бесконечной веренице телег, въезжавших в ворота.
— И его проняло, — сказал о Тиманфе Нелей. — Если Тиманф заговорил, значит, есть чему удивляться.
Аристотель измерил шагами коридор Дипилона.
— Четверть стадия[3], — сказал он Нелею.
— Еще столько же — и я рухну… Из моего разбитого тела потечет кровь, а из вашего сундука, господин, чернила…
— Взгляни налево, — сказал Аристотель.
Слева, в прохладной тени высокой кровли, удерживаемой колоннами, шумел фонтан.
Они не сразу нашли себе место у воды — вокруг было много людей: вода в жаркую пору притягивает к себе путников сильнее, чем магнесийские камни[4] притягивают железо. Люди пили, умывались, поили своих ослов и мулов, просто лежали в тени у журчащей холодной воды, прячась от палящего солнца.
Аристотель и его спутники умылись, попили воды, потом вымыли ноги у желоба, из которого поили животных, присели в тени у колонны.
— Надо поесть, — сказал Тиманф. — Я принесу вина и хлеба.
— Где возьмешь? — спросил Аристотель.
— Здесь пахнет вином и хлебом, — ответил Тиманф. — Где-то рядом есть харчевня.
Тиманф вернулся с кувшином, в котором плескалось красное вино, и горячим пшеничным хлебом. Хлеб он разломил на три части, налил вина в фиалы, которые достал из своего сундука. Все трое принялись есть, макая хлеб в густое вино и разглядывая прохожих.
— Не узнал ли ты, где харчевня Тимолита? — спросил у Тиманфа Аристотель.
— Узнал.
— И где она?
— Там, — махнул рукой Тиманф в сторону улицы, которая начиналась сразу же от ворот. — Возле агоры[5].
— Не узнаю тебя, Тиманф, — сказал Нелей. — Сегодня ты просто болтлив.
Тиманф разбавил оставшееся в кувшине вино водой, и они выпили его.
— Питье для лягушек, — поморщился Нелей. — Уж лучше бы я выпил одной воды, чем это жидкое пойло.
— Ты не фракиец, ты скиф, — сказал Нелею Тиманф. — Тебе бы пить неразбавленное вино, дикарь.
— Перестаньте, — остановил их Аристотель. — Нельзя ссориться в чужом городе. На чужбине даже враги становятся друзьями… Пора идти.
…Они долго блуждали по узким и кривым улочкам, пока искали дом проксена Никанора. И не нашли бы, наверное, когда б не башмачник, возле лавки которого они остановились, совсем сбитые с толку. Словоохотливый башмачник сам спросил их, кого они ищут, и проводил до дома Никанора.
Никанор встретил их приветливо, хлопал в ладоши, улыбался, суетился, без конца повторяя: «Хайрэ! Хайрэ!»[6], словно встревоженная чайка. Велел одной рабыне взбить для гостей кикеон[7], поставить на треножники медные котлы с водой и разжечь под ними огонь, чтобы гости могли искупаться, другой — застелить ложи в саду свежими простынями, чтобы гости смогли отдохнуть…
«Чтобы гости… Чтобы гости… Чтобы гости…» — эти слова то и дело слетали с его губ. Был он толстый и маленький, катался по двору, словно шар, выкрикивая приказания. Полные розовые щеки его лоснились. Он улыбался, поворачиваясь лицом к гостям, и все размахивал короткими руками, словно цыпленок, вздумавший летать.
Аристотель передал ему письмо сестры Аримнесты. Никанор, прежде чем прочесть письмо, поцеловал его, сияя от счастья, затем быстро прочел, защелкал языком — Аримнеста обещала прислать ему пифос свиного жира.
— Ах! — всплеснул он руками и с нескрываемой любовью стал смотреть на Аристотеля: он прочел последние строки письма Аримнесты, в которых сообщалось, что Аристотель вырос в Пелле вместе с Филиппом и был товарищем его детских и юношеских игр и что принимать его следует как знатного македонца, хотя и родился он в Стагире.
Никанор сам хотел помыть юного гостя в бане, но Нелей отстоял свое право прислуживать господину, хотя, как догадывался Аристотель, Нелей дорожил не столько этим сомнительным правом, сколько возможностью самому искупаться и натереться маслом.
На корабле какая баня? Умылся соленой водой — вот и все. А здесь широкий и глубокий кипарисовый чан, начищенные до золотого блеска и пышущие жаром котлы на треножниках, мягкая жирная глина и тонко истертая сода, запах лавандового масла и горячих поленьев, насыщенный паром воздух, отблески огня на белых стенах — достойные человека удобства и покой.
Нелей не торопился. Долго тер своего господина содой и окатывал теплой водой. Потом позволил ему отдохнуть на деревянном ложе, выполоскал после соды чан, налил в него кипятку, разбавил холодной водой, охал и кряхтел, пробуя воду руками, влил немного лавандового масла, чтобы вода пахла свежестью, и снова пригласил господина к купанию. Теперь Аристотель просто лежал в ароматной теплой воде, нежился, подложив под голову руки. Нелей время от времени подливал в чан горячей воды, но занят был собой. Он мылся стоя, сам поливал себя из кувшина, фыркал, хлопал ладонями по мокрому животу, похохатывал от удовольствия.
Потом он намазал господина глиной и снова обмыл его.
— Не правда ли, у тебя сейчас такое чувство, будто тебя и вовсе нет? — спросил он Аристотеля.
— Я доволен тобой, — ответил Аристотель, снова ложась на деревянное ложе.
Нелей вытер его белой простыней, принес лекиф[8] с оливковым маслом, в которое были подмешаны любимые господином благовония, и принялся втирать масло в кожу его рук, груди, спины, ног, наливая из лекифа на широкую мягкую ладонь. Потом он расчесал Аристотелю волосы — густые, вьющиеся, доходящие до плеч, как и подобает волосам господина. Принес чистый хитон[9] и голубой гиматий[10]. Прежде чем обуть его, ополоснул ноги теплой водой, смешанной с духами. Потом оглядел юного господина со всех сторон и удовлетворенно щелкнул языком.
— Аполлон, — сказал Нелей. — Или сын Аполлона.
Аристотель снисходительно улыбнулся. Нелей явно льстил ему, потому что, хоть и был Аристотель высок и строен — палестра и гимнасий развили его тело, лицом он далеко уступал Аполлону. Он был крупноголов, скуласт и нос имел широкий, хотя род его был благородный и древний — род Асклепиадов, прославившийся еще во времена Троянской войны. Асклепиад Махаон извлек вражескую стрелу из тела Менелая и исцелил его рану с помощью лекарств, силу которых открыл отцу Махаона кентавр Хирои, сын наяды Филиры и бога Крона. Всякий может прочесть об этом в «Илиаде» великого Гомера.
Гномон[11] Никанора отмерял восьмой летний час, когда Аристотель в сопровождении Нелея и Никанора отправился на агору, чтобы полюбоваться центром великих Афин, а оттуда подняться к Пропилеям Акрополя и увидеть центр эллинского мира в лучах предзакатного солнца. Это тщеславный Филипп говорил ему: «Я видел Афины в лучах предзакатного солнца», вкладывая в эти слова не только тот смысл, который они несут сами по себе, но и мысль о возможном покорении Афин силою македонского меча или гения.