Говорящее дерево - Валерий Сдобняков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай беги домой, пострел. Отец тебе сейчас покажет чудеса.
Так что договорить мы не успели.
На следующий день рано утром Колька забежал за мной. В дом не вошёл, постучал в стекло окна – обиделся, видно, за вчерашнее, за смех над собой.
Всю дорогу до леса шли молча. Я несколько раз пытался заговорить с Колькой, но тот отмалчивался. Когда подошли к лесу, Колька огляделся, прислушался, и от того, как внимательно он это делал, мне сделалось немного не по себе.
– Ты чего показать-то хотел?
Колька посмотрел на меня серьёзно и, не ответив, пошёл дальше. В лесу тихо, вокруг всё недвижимо-застывшее. Лишь изредка срывается с ветки и беззвучно падает снег. Мы шли сквозь густой и мелкий ельник. Затем прошли березняк. Недалеко от реки свернули и спустились в овраг. Снег здесь был местами рыхлый, такой, что лыжи глубоко проваливались, и от этого идти стало ещё труднее.
– Долго ещё? – не выдержав, с раздражением спросил я, когда в очередной раз левая моя лыжина провалилась в снежную яму и, попытавшись резко выдернуть её, я ткнулся лицом в голую торчащую ветку берёзы. И вообще, я уже корил себя за то, что согласился пойти с Колькой. К лыжной прогулке я был не готов совершенно. На мне не было ни шерстяных носков, ни спортивной шапочки, ни куртки. В тяжёлом же зимнем пальто и меховой шапке идти было трудно. «Ребячество какое-то, – думал я. – В то время, когда дома осталась недочитанной интересная книга, я зачем-то лазаю по колено в снегу, теряю попусту время, ещё заболею чего доброго. А через неделю начинаются занятия в школе, заканчиваются каникулы, и уже ни болеть, ни книги читать будет некогда. Подготовка к урокам, проверка тетрадей, педсоветы, родительские собрания…»
Колька, шедший впереди меня, как видно, сжалился и остановился.
– Нет, почти пришли, – в голосе снисхождение, – устал?
На этот раз я не ответил.
Шли мы после этого действительно недолго. Колька, подойдя к склону оврага, круто поднимающемуся вверх, снял лыжи и тут же по пояс провалился в снег.
– Снимай, – кивнул он на мои лыжи, – на них вверх не поднимешься, нужно пешком.
Лыжи мы оставили воткнутыми в снег и начали с трудом карабкаться по склону. Земля под снегом была мёрзлой, покрытой ледком, и поэтому мы часто – то Колька, то я – падали. Но вот Колька остановился. Он тяжело дышал, из-под шапки по раскрасневшемуся лицу сползала капелька пота, оставляя за собой поблескивающий след.
– Вон, смотри, – негромко проговорил Колька и показал рукой на росшую метрах в десяти от нас берёзу. Я не вздрогнул, но испугался. На тоненьком стволе дерева был гигантский, величиной с огромный таз, нарост. И было непонятно, как берёза держала такую тяжесть, не ломалась.
Мы подошли ближе к дереву. Я хотел дотронуться до нароста рукой и не смог. Помешало неприятное, пугающее чувство. Нарост какими-то неуловимыми чертами, наплывами и вмятинами был удивительно похож на сморщенное лицо старого и злого человека.
– Леший, – прошептал за моей спиной Колька.
Я, соглашаясь, кивнул головой, и мы оба осторожно попятились назад. А с дерева на нас продолжало строго смотреть страшное сморщенное лицо.
С того-то времени я и решил для себя, что на свете нет домовых и леших, но на свете есть чудеса.
И вот теперь разговаривающее дерево. Что это, игра? А может быть, что-то другое, настоящее и жизненно важное не только для Кольки, но и для всех нас. Только мы повзрослели и теперь многого не замечаем. Может быть, это я невозвратно оставил в своём детстве что-то очень важное, какое-то природное таинство, дарованное мне с рождения.
Я продолжал лежать на спине, провалившись в мох. Надо мной было наполовину затянутое облаками небо. Поднявшийся ветер шумел густыми кронами по обеим сторонам просеки, и временами казалось, что это не лес шумит, а море.
Я не окликнул Кольку, когда он проходил невдалеке от меня. И у меня не возникло мысли, почему он, такой маленький, не боится жуткого вечернего леса, шума ветра и бездонного в ямах неба. Все эти вопросы придут ко мне потом, когда я, уже засыпая, буду продолжать слышать сквозь шум ветра, лижущего шиферную крышу, будто бы громкий и протяжный, чем-то обеспокоенный скрип жалующегося Кольке дерева, а перед глазами будет стоять страшное сморщенное лицо-нарост.
Тропинка из детства
На следующий день встал я рано. Промучившись всю ночь в тяжёлом, походившем на бред сне, я так и не отдохнул и поэтому чувствовал, как мышцы ног и спины по-прежнему выкручивает ноющая боль. Находившись вчерашним днём за грибами, наломав ноги по ямам и трухлякам, я и сквозь сон ощущал эту усталость, будто навек вселившуюся в меня.
Позавтракав вяло, без аппетита, вышел из избы на крыльцо, сел там, с наслаждением вытянув ноги. День только разгуливался, поэтому солнце, не успевшее набрать силы, ещё не припекало, хоть и было ярким – глаз в небо не поднять.
Вскоре пришёл Колька.
– Много грибов принёс? – после того, как поздоровались, спросил он.
– Корзину.
– А я вчера пошёл тебя искать, да не нашёл.
– И долго искал?
Колька помолчал какое-то время, затем нехотя ответил.
– Не-е-т… не очень.
– Где же ты был весь день?
Мне показалось, что Колька поначалу испугался моего вопроса или растерялся, не зная, как на него ответить, но потом, видно заподозрив что-то неладное и совершенно правильно рассудив, что врать ни к чему, а лучше чего-то не договорить, ответил:
– В лесу.
– И что там делал?
– Гулял.
И тут я понял… нет, скорее почувствовал, что Колька мне не договаривает, боится договорить что-то своё, очень сокровенное. Боится, что я не пойму, посмеюсь, невольно оскорблю этим смехом не столько его самого, сколько его тайну. Что-то заставляло его опасаться моей взрослой рассудительности, желания всё постигнуть умом, а не чувством, увидеть глазами, а не душой. Колька, конечно, не знал, что вчера вечером я подсматривал за ним и уже немного знаю о его тайне, знаю, что он ходил слушать скрипучее дерево.
«Может, и вправду будет лучше, если он мне ничего не скажет, – подумал я. – Вдруг действительно рано ещё. Ведь то, что он мог сейчас рассказать, я видел сам, а что-то другое, то, самое главное, сможет ли он объяснить, а я понять».
Ещё позавчера мы с Колькой пообещали Прасковье Ильиничне, что сегодня весь день будем помогать ей грести сено. Хозяйка этого не забыла и теперь, собираясь в луга, нарочно излишне суетилась так, чтобы мы заметили: гремела в сенях граблями, звякала стеклянными банками в чулане, часто выбегала из избы на волю, будто бы справиться о погоде. Наконец, не выдержав, подошла к нам.
– Вы чего сидите? Помогать-то пойдёте? Солнышко воно как высоко.
Я встал с крыльца и пошёл в избу одеваться.
Когда снова вышел, Колька с граблями на плече уже стоял посредине двора, а Прасковья Ильинична с узелком на коленях, в который собрала нехитрый обед, сидела на брёвнышках у изгороди. Видно было, они ждали только меня.
Я взял у Кольки грабли, положил их себе на плечо.
До лугов, где покос Прасковьи Ильиничны, идти не близко: километра полтора-два по большаку, в это время ещё пустому, но уже пыльному, затем свернуть вправо, спуститься в ложбинку и вдоль слабого, чуть заметного ручья пройти ещё с полкилометра сквозь заросли лозняка. Затем опять подняться на взгорок, пробраться сквозь мелкий и густой березняк, а там уже рукой подать до лугов – минут пять ходьбы, не больше.
Когда пришли на покос, я тяжело опустился на землю, сел в тени под старым раскидистым дубом. Прасковья Ильинична, видно вконец удостоверившись, что мне худо, ласково предложила посидеть подольше, молока из бутылки отпить, а сама с Колькой пошла к дальнему концу первого валка, рыхло тянувшегося вдоль недалёкого берега Клязьмы, чтобы приняться за дело.
Я смотрел, как работали Прасковья Ильинична с Колькой. Вот они собрали сено в одну небольшую кучу. Затем нагребли и принесли ещё. Прасковья Ильинична, высокая, худощавая, в цветастой косынке и длинном до пят тёмном платье и в таком же тёмном переднике, работала быстро. Движения у неё резкие, словно торопится куда, и на покос-то забежала лишь на секунду – распоряжения кой-какие дать и – дальше по своим делам. Колька же работал по-другому, рассудительнее, сдержаннее. Я смотрел на него, и чудилось мне, что это не мальчишка, а низенького роста мужичок, вот только руки тонковаты, жилистости в них нет, да и спина хрупка, не хватает ей натруженности, чуть заметной сгорбленности, а в остальном – вылитый мужичок. Я наблюдал за тем, как он ловко работает большими, не под его рост, граблями: подгребает сено, подхватывает валки, швыряет их на заметно подросшую копёнку, а солнце поблёскивает на его коже уже успевшими выступить капельками пота.
Я сидел под дубом, смотрел на хвойный лес на другом берегу Клязьмы, на сизую, словно остывший пепел, песчаную косу у самой воды, на освобождённый от дёрна и от этого тёмно-коричневый глинистый пригорок, и уже не так чувствовалась усталость, забылась боль в ногах и, главное, постепенно начал оживать слух. Нет, я, конечно, и раньше слышал, но будто не всё. Я слышал разговор, стук своего сердца, собственное дыхание. А теперь для меня начали оживать другие звуки: шуршание листьев дуба над головой, потрескивание сгребаемого сена, лёгкое покрякивание Кольки, когда тот, набрав особо большую охапку высушенной ветром и солнцем травы, по-взрослому напружинясь, упирался рукой в черенок граблей и, обхватывая затем свободной рукой ношу с другой стороны, отрывал её от земли и нёс к небольшой, но уже ладно сложенной и любовно причёсанной Прасковьей Ильиничной копне. Я вдруг услышал еле различимое хлюпанье воды о недалёкий берег, слабое тарахтение трактора где-то за березняком и тогда, завороженный услышанным, завороженный экономностью Колькиных движений и от этого их ладностью, красотой, всем видом его оголённого по пояс гибкого загорелого тельца, встал и быстро пошёл к Кольке, начал вместе с ним сгребать новый валок.