Освобождение беллетриста Р. - Валерий Сегаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О т в е т. Я счастлив и горд иметь за плечами поистине бесценный багаж знаний, приобретенный в этом старейшем храме человеческой премудрости. Даже литературному чемпиону года нелегко передать словами чувства благодарности, охватывающие его в отдельных случаях. Именно такие чувства я испытываю по отношению к профессорам Дарси, и я думаю, что в этом я не одинок.
* * *В детстве я мечтал стать футболистом.
Я грезил этим во сне и наяву. Видел себя мягко выбегающим на зеленый газон под нечленораздельное, но мелодически правильное завывание трибун, когда субботним вечером стадион — словно огромная чаша, освещенная прожекторами и медленно остывающая после дневного зноя.
Я учился в одном классе с Тони Мираньей, и мы вместе начинали футбольную карьеру на Юниорском стадионе в Сосновом бору. Только его карьера состоялась, а моя — нет.
Природа одарила Тони щедро. Он быстрее всех в классе бегал, выше всех прыгал, дальше всех метал мяч. И любил он физические упражнения, особенно, конечно, футбол. Не скажу, чтобы он так уж выкладывался на официальных тренировках, но без мяча его видели редко. Даже на переменках — покурит быстренько, а потом возится с мячом в школьном саду. Он и курить начал едва ли не раньше всех в классе, но ему это почему-то не вредило.
Тони стал бы великим игроком в любом амплуа, но тренеры еще в детской лиге сделали его центральным защитником. Статный, рассудительный, он очень колоритно смотрелся на поле, прямой вытянутой рукой руководил партнерами, длинным, хорошо выверенным пасом начинал контратаки. Таким его видели впоследствии на стадионах всего мира.
У меня данные были поскромнее, да и тренироваться я не очень любил. Мне больше нравилось мечтать о футбольной карьере, что может и неплохо — здоровое честолюбие. Может дело не в усердии; может, просто, кому-то суждено, а кому-то нет. Раз уж к слову пришлось: каких только грехов не водилось за Кохановером (тоже, кстати, мой одноклассник), но ведь талантище!
Сосновый бор никогда не слыл кузницей футбольных талантов (Тони Миранья — яркое исключение), но даже по меркам этого — наиболее аристократического — района Армангфора моя семья относилась к высшему обществу, и в глазах тренеров на Юниорском стадионе я был прежде всего сыном господина Р. Поэтому смотрелся я на тренировках как аристократ, пришедший на дерби делать ставки: жокеи ему вежливо кланяются, однако своим не считают и в тайны профессии посвящают неохотно.
Отец не поощрял мое увлечение футболом. Игрой достойной он находил лишь теннис и летом почти каждое воскресенье брал меня с собой на Корты, где я скучал безмерно, всякий раз наблюдая, как отец и его деловые партнеры небрежно и неумело разыграв пару мячей, стоят возле сетки, попивают прохладительные напитки и обсуждают светские новости. С тех пор я ненавижу теннис, хотя сама по себе игра не так уж и плоха. Увы, по сей день мне приходится бывать на Кортах: там мне назначают встречи издатели, организаторы моих выступлений, а порой и просто знакомые. Не скажешь же им, что ненавидишь теннис!
Я прилично играл в шахматы и несомненно был лучшим игроком в своей школе. Вследствие этого за мной закрепилась кличка Маэстро, ставшая впоследствии моим первым литературным псевдонимом.
Учился я хорошо, хотя особого пристрастия к наукам не питал. Проявился у меня одно время интерес к истории, да и тот быстро заглох, поскольку отец — в ту пору он еще служил для меня авторитетом — рассматривал сию благородную науку в лучшем случае лишь как незначительную составную часть «джентльменского набора».
В семье считалось само собой разумеющимся, что по окончании школы я поступлю в Дарси. Мой отец когда-то и сам закончил этот университет. Интереса к технике я за ним не замечал никогда; Дарси он рассматривал лишь как «правильный ход»: в некоторых случаях полезно намекнуть, что когда-то и ты был простым инженером, то есть начинал свою карьеру с самых низов. Подобную показуху часто путают с демократичностью. Диплом Дарси давал отцу, кроме того, основания пройтись при случае по верхам инженерных проблем, демонстрируя тем самым изысканному обществу, сколь многое он уже успел позабыть. Эту фатоватость у нас нередко мешают с аристократичностью.
Ко всему этому я тогда относился как к данности, не считая взгляды моего отца, равно как и традиции моей семьи в целом, ни объектом возможной критики, ни даже предметом критического осмысления.
В свете сказанного ясно, что мои мечты о футболе носили лишь отвлеченный характер, и даже в детстве я это внутренне осознавал. Все же эти мечты были живучи, так как шли, по-видимому, из самых глубин моего естества, и даже повзрослев я с неизменной завистью взирал на Тони Миранью — теперь уже чаще по телевизору — и гордился тем, что он мой бывший одноклассник.
Еще я любил музыку, чем, впрочем, мало выделялся среди своих сверстников. Правда, в отличие от них, я понимал не только современную, но и классическую музыку. Последним я был обязан исключительно дяде Ро. Здесь необходимо сделать некоторое отступление.
Дядя Ро был младшим братом моего деда по отцу. Таким образом, я приходился ему внучатым племянником. Все наши родственники находили его странным. Моя мать считала дядю очень одиноким и несчастным человеком и с детства приучила меня навещать его не реже одного раза каждые две недели. Я всегда ходил к дяде один — он жил недалеко, всего в двух кварталах — и не было случая, чтобы я застал у него кого-то еще. Он и впрямь был одинок. Мой отец никогда не препятствовал этим визитам, но и не поощрял их; он считал дядю Ро душевнобольным и не скрывал этого. Поначалу посещать дядю являлось для меня лишь семейной обязанностью, но постепенно я привязался к старику и теперь думаю, что многим ему обязан.
Дядя Ро действительно был человеком странным. Насколько мне известно, он никогда не был женат, и детей у него не было. Я никогда не задавался вопросами, — на что он жил, или чем он занимался в молодости. Скорее всего, он всегда был рантье. Во всяком случае, коммерция его абсолютно не интересовала.
Мы мало беседовали; обыкновенно дядя не приставал ко мне с расспросами, но если он интересовался чем-то, глаза его выражали участие, странным образом сочетавшееся с его всегдашней отрешенностью. Однако, чаще всего мы общались молча; сидели друг против друга и слушали классическую музыку. Таким дядя Ро мне всегда и представляется — молчаливым, отрешенным, сидящим в низком глубоком кресле, в окружении старой мебели из карельской березы и богатств, стоимость которых взялся бы определить разве что мой отец. Дядя Ро располагал, как я теперь понимаю, уникальным собранием редких музыкальных записей, интереснейшей библиотекой, коллекцией полотен старых мастеров…
Над его креслом висел холст Рубенса.
— Рубенс — это хорошо, — веско произнес мой отец, когда я рассказал ему об этом. — Рубенс — это бизнес.
Мне тогда было лет двенадцать-тринадцать, и я с умным видом повторил фразу отца в свой следующий визит к дяде Ро. Старик ничего не сказал, только явственно поморщился. Лишь с годами я до конца разобрался в этой заочной перепалке между моими родственниками, но интуитивно высоту дяди ощутил уже в тот вечер. Мы никогда с ним больше не обсуждали этот вопрос; он вообще не говорил впредь со мной о живописи. Быть может, помнил тот эпизод.
Зато мы всегда слушали музыку, и с тех пор я люблю Шуберта…
И еще я всегда любил книги. Родители меня в этом не поощряли, хотя книги в нашем доме имелись. Я читал дома, посещал библиотеку, изредка трепетно листал книги у дяди Ро. К его коллекции я испытывал особое почтение, но уносить книги из своего «святилища» дядя не разрешал. Я часто посещал магазин «Букинист» и любил ездить в «Дом книги». Мне нравилось не читать книги и не владеть ими, меня просто радовало, что они существуют. Гораздо позже, уже взрослым, я обнаружил такую же мысль в дневниках Кафки.
Можно за всю жизнь не написать ни одной книги, но быть писателем. Ведь существуют же на свете ничего не создавшие инженеры, или программисты, не написавшие ни одной программы. Теперь мне кажется, что я был писателем чуть ли не с рождения. Читая любую книгу, я всегда мысленно представлял самого себя в роли ее автора, как бы примеривался к мастерству. Так постепенно возникло и оформилось желание писать. Это случилось еще в студенческие годы, но тогда многое отвлекало. Мне еще предстояло созреть, дождаться момента, когда желание писать перерастет в потребность.
Еще в школьные годы я обладал ладно подвешенным языком, а также развитым логическим мышлением несколько нигилистического характера, что порой приводило в ярость учителей, зато придавало мне вес в глазах товарищей. И долго еще, вплоть до моего литературного становления, этот авторитет, завоеванный в среде школьных приятелей, оставался моим единственным объективным достижением, никак не зависевшим от происхождения.