У памяти свои законы - Николай Евдокимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Брось с этой рухлядью возиться, — сказал я, — идем, довезу.
Он печально посмотрел на мертвый свой мотоцикл, спросил:
— А за руль пустите?
Я усмехнулся.
— Пущу.
Глаза его заблестели, ну, честное слово, мальчишка: инженер, а весь дрожит от радости, что подержится за руль «Волги».
Честно признаться, еще совсем недавно я и фамилии его не знал; бегает какой-то юнец из новоиспеченных мастеров, ну и пусть бегает. А он вдруг на своем участке так организовал поточную линию, что весь город заставил заговорить о себе. Мясников — ныне известная фамилия у нас. Я даже рискнул: начальник третьего цеха заболел, и я назначил Мясникова исполнять его обязанности. Справляется. Молодец. Только внешность вот подкачала.
Он стоял передо мной в мешковатом пиджаке, белой рубашке и простроченных красным швом джинсах. Внешность не малое дело для руководителя, а тут… какая уж тут внешность: студент последнего курса, донашивающий купленные еще мамой штаны.
— Хороши брючишки, — сказал я, — где покупал?
Он не понял иронии или не захотел понять и серьезно ответил:
— В универмаге много. Дешевые. Удобно по заводу таскаться.
У него была большая, широкая ладонь, не по росту. И руку мне он пожал крепко. Хорошо пожал, с достоинством. Что ж, к нему я, в общем, не имел претензий: в склоках он участия не принимал. Во всяком случае, на собраниях не выступал. И за то спасибо.
Мы выкатили из гаража мою «Волгу», Мясников сел за руль и даже крякнул от удовольствия:
— Эх, дать бы сейчас сто километров: люблю! Я по лотерее чуть «Москвича» не выиграл. Честное слово, на единицу номер не сошелся.
— «Чуть-чуть» не считается, — сказал я. — Жизнь, милый мой, погоня за этой самой единицей: никак твой номер на единичку не сходится. Ну поехали.
Вел он машину хорошо, красиво вел.
— Где учился, Мясников? — спросил я.
Он засмеялся.
— Нигде. Вот так, на чужих…
Он засмеялся: он был молод, все покорялось его рукам, нет, он не из тех, чей номер не сходится; я не то чтобы позавидовал, но испытал нечто похожее на сожаление, вспомнив, как так же был удачлив, здоров в свои двадцать пять — тридцать лет. Ему-то сколько? Наверно, около этого.
Мясников включил приемник, настроил на волну, где передавали легкомысленную какую-то музыку, твист, что ли, трудно мне разобраться в теперешних ритмах, и задергался весь, задудел. Быстро обжил парень мою машину.
— Выключи, — с неприязнью сказал я: не люблю я нынешних дергунчиков.
Он пожал плечами, выключил, но дудеть не перестал.
— Черт вас разберет, — сказал я. — Что вы за народ такой?
— Кто «мы»?
— Вы, современные. Пашка Цыганков, скажем, и ты… одно и то же или нечто разное?
— Очевидно, не одно и то же.
— Это еще неизвестно… Между прочим, я ведь так и не знаю, с кем ты, Мясников. Хорошенькую избрал себе позицию, удобную: отмалчиваешься. Ни вашим, ни нашим? Или, может, даже статью не читал?
— Прочел…
— Ну? Хотя ладно, сиди, отмалчивайся, а то кто тебя знает… Спасибо хоть, что не щиплешь меня, как эти… наши доморощенные стратеги…
Мясников скривил пухлые губы в смущенной, натянутой улыбке, почесал затылок.
— Работы много, Петр Семеныч, не до этого…
— А то бы куснул?
— Угу.
Мне понравилась его откровенность.
— В таком случае действительно лучше отмолчись, а то запоешь ту же песенку — грубость, администрирование…
— Нет, не запою.
— Другую?
— Угу.
— Какую же? Ну-ка!
— Не отвлекайте, Петр Семеныч: я за рулем, ответственное дело — начальство везу…
— Трус ты, вот ты кто!
Он засмеялся.
— Не смейся, — сказал я. — Трус!
— Меня всегда «на слабо» ловили, — сказал он. — А вы вот не поймаете.
— Почему это не поймаю?
— А потому что статья-то мне не понравилась, Петр Семеныч.
— Да? Так ты умница.
— Не знаю уж, умница или нет, только в самом деле она не понравилась мне. Односторонняя статья.
— Ну-ка!
— А может, не надо, Петр Семеныч? — Он усмехнулся. — Неужели вам не надоело?
— Надоело, весьма, но ты все же говори. Не бойся.
— Да не боюсь я: я ведь статью критикую, не вас. — Он скосил на меня хитрые свои глаза: дескать, погоди, и до тебя доберусь. — А статья и в самом деле односторонняя. Разве в том дело, как руководитель посмотрел на рабочего, поздоровался с ним или нет. Дело не только в этом. Руководитель не может быть отвлеченным человеколюбцем.
— Ты в самом деле умница, — сказал я. — Завод не институт благородных девиц. Ты сейчас сам за начцеха, сам, на своей шкуре познаешь премудрости производства, сам теперь знаешь, что главное… Хоть в обнимку ходи с рабочими, а если производство стоять будет, в шею тебя попрут. Согласен?
— Конечно, — сказал он. — Руководитель не может раствориться среди подчиненных, стать абстрактным гуманистом, нельзя без самой высокой требовательности, не обойтись без нее…
— Молодец, — сказал я, — умница. Государство требует выполнения производственной программы. Продукция нужна государству, не директорские эмоции. И директору продукция нужна, а не эмоции главного инженера, начальников цехов или рабочих. К сожалению, разговорами о человеколюбии плана не выполнишь. Никуда от плана не уйдешь. Оказывается, мы единомышленники с тобой, Мясников, а ты грозился: кусаться буду…
Впрочем, насчет единомыслия это я просто так сказал: мне и без слов ясно было, что единомыслия тут нечего искать. Я не ошибся: Мясников не преминул тут же и отмежеваться.
— Вам, конечно, виднее, Петр Семеныч, — не без иронии сказал он, — я не могу от имени государства говорить, но, наверно, наши эмоции ему небезразличны. И какой ценой план выполнен, тоже, наверно, небезразлично.
— Любой ценой, — сказал я. — План есть план. Не надо прятаться за красивые слова, реалистом надо быть…
— А кому он нужен, план любой ценой? В конечном итоге от этого вред, не польза. У нас вот на заводе… до того уж мы все в кулаке зажали, что и работать трудно.
— Будет врать-то, — сказал я, — «зажали»! Кто зажал? Я? Так и говори. А то «мы». Никто вас не зажал, просто к нянькам привыкли. «Зажали»! А если и так, велика ли беда? Правильно, если кулак чувствуете. Дисциплина есть дисциплина. Я всю жизнь, всегда помню это святое слово. Хорош был, а теперь, нате вам, «зажал».
Да, не надо было затевать этот дурацкий разговор. Вот и результат — заболела голова. Последние дни все чаще болит у меня голова, а ведь одно время я и не вспоминал о контузии. А сейчас чуть поволнуюсь — и готово.
Мясников что-то хотел мне возразить, но я прервал его. До завода мы доехали молча. И пока доехали, круги у меня пошли перед глазами, так она разболелась, голова. Я не стал подниматься в кабинет, я зашел сначала в нашу заводскую аптеку.
На стеклянном аптечном прилавке стояла табличка: «Ручнист». Рядом другая: «Рецептор». К «Ручнисту» тянулась очередь, и я встал в хвост: лезть без очереди в моем положении было бы сейчас глупо. Я стоял в очереди, устало смотрел на эти таблички: «Рецептор», «Ручнист», «Рецептор». Тщательно выведенные черной тушью, они нагло глазели на меня и торжествующе хохотали. Они оказались сильнее меня, они прочно стояли на своих местах. Еще полгода назад я впервые увидел их, когда вот так же забежал сюда, чтобы купить пирамидон. Я не борец за чистоту русского языка, у меня и других забот по горло, но эти тарабарские таблички возмутили меня. Мне казалось, я добился, чтобы их удалили, чтобы хоть на территории завода не было этой абракадабры. Но, оказывается, они живы, а я бессилен, я могу только смотреть на них с тупой злостью. Неужто смириться, неужто молча созерцать, как все, что я загнал в угол, все, что вымел, снова полезет на божий свет? Кто мне докажет, что мести грязь надо домашней щеткой, а не жесткой метлой? Никто мне этого не докажет.
Я стоял за старухой в деревенском платке. От платка пахло ее волосами, пахло так, как пахло когда-то от волос моей матери. Ее убило бомбой у калитки. Ни один дом не пострадал в нашем городке, единственная за всю войну бомба упала к нам во двор и убила мать.
Девушка, именуемая «ручнистом», узнала меня.
— Вам что? — спросила она, хотя моя очередь еще не подошла.
— Я постою, — ответил я, но люди обернулись, старуха сказала:
— Бери, бери, начальник, чего надо! — И я, взглянув на продавщицу, увидел в ее глазах странное какое-то выражение: так взрослый смотрит на ребенка — то ли с превосходством, то ли со снисходительным состраданием или усмешкой — и протянул деньги.
Она взяла их, передала мне пирамидон, и я ушел, жалея, что так получилось, потому что мне хотелось еще постоять за этой старухой, вдыхая запах волос своей матери.
В кабинете я с трудом отодрал скользкую целлофановую ленточку с пачки пирамидона, проглотил таблетку и сел за стол в свое кресло.