Монблан - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако я безжалостно стер в своем воображении эту прекрасную картину, сурово заклеймив себя за корыстолюбие. В самом деле, если мне предлагается выбрать подарок, то это вовсе не значит, что я могу тут же разорить доброго человека своими выспренними представлениями о самом себе.
Надо что-то скромнее, пристойнее... В конце концов, штаны — они и есть штаны, и заставлять достойную женщину бегать по магазинам, стоять в очередях... Как все-таки хорошо, что я вовремя остановился.
И перед моим мысленным взором небольшой, с книгу величиной, транзистор. Я представил, как буду брать его в командировки, в отпуск, как поздним вечером слушаю чарующую музыку, скорее всего, аргентинское танго, его сладостные и томительные ритмы, а потом ловлю самые свежие новости, переношусь на соседний континент, еще дальше... Я прямо видел, как выбрасывается из моего транзистора тонкая блестящая антенна, как таинственно светится в темноте красная лампочка — значит, волна поймана точно, звук чист и сочен... А еще я представил свой транзистор в глухом лесу, на берегу моря, в горах, в маленькой подслеповатой деревеньке, куда я время от времени, как в надежную берлогу, забираюсь зализывать раны...
Небольшое усилие воли — и аргетинское танго растаяло в воздухе, превратившись в гудение мух, шум машин за окном и визги детей, доносящиеся из соседней школы. Транзистор — это слишком. Размахнулся, понимаешь...
Блокнот! Вот это уже ближе.
Однажды у человека, вернувшегося из Англии или еще какой-то другой страны, я видел блокнот. Едва бросив на него взгляд, я застонал от душевной боли, и до сих пор горестный стон возникает во мне, едва я вспомню о том блокноте. Под тяжелой тисненой обложкой с золотым рисунком таилась такая бумага, такая бумага... Мне сразу стало ясно — только блокнота мне недостает, чтобы почувствовать себя счастливым. С ним я бы играючи переносил и продуктовые, и промтоварные затруднения, я бы записывал мысли, которые, кто знает... В общем, понятно. Я внимательно рассмотрел тогда его золотистый срез, шелковистый шнурок, отделяющий исписанные страницы от чистых, прозрачный кармашек для визитных карточек, еще один кармашек для календарика...
Только тот, кто с ранних лет видит лишь косо обрезанные, рассыпающиеся, скрепленные железными скобами или ломким царапающим клеем блокноты из оберточной бумаги, только тот меня поймет и проникнется моими страданиями. Воспоминания о том блокноте я уже несколько лет ношу в себе, как мечту о близком, но невозможном счастье. И до того захотелось мне возобладать таким блокнотом, так всколыхнулась и встрепетала вся моя заскорузлая душа, что я понял — нельзя.
Нескромно.
Корыстно как-то...
И я написал — ручка.
На почте, едва вдохнув запах расплавленного сургуча, я почему-то разволновался. Девочки, вчерашние десятиклассницы, придя в легкое замешательство оттого, что им придется вручить нечто капиталистическое, может быть, запретное или опасное для нашего государственного устройства, из темной кладовки с обитой железом дверью приволокли парусиновый мешок — запечатанный, зашитый, запломбированный. Пошептавшись, они вызвали начальника почты, потом еще одну тетю, которая давно здесь работала и насмотрелась в своей почтовой жизни всякого, потом подошел водитель — без мужчины вскрыть мешок женщины не решились.
Собралась очередь, но никто не роптал, поскольку все уже знали — сейчас будут выдавать посылку, пришедшую оттуда. Когда водитель сорвал пломбу, вздрагивающими ножницами вспорол шов, по очереди прошел чуть слышный вздох. Но из мешка никто не выскочил, дым не пошел, взрыва тоже вроде не случилось. И вообще мешок выглядел пугающе пустоватым. Тогда начальница, оглянувшись на очередь, бесстрашно сунула руку внутрь и некоторое время шарила там. Было ощущение, что в мешке мечется какое-то маленькое верткое существо. Наконец, ухватив что-то, начальница с напряженным лицом вынула свою добычу наружу. В ее руке был плоский пакетик размером в ладошку, желтого цвета, исписанный непонятными знаками, украшенный множеством печатей, марок, штампов — видимо, нелегко ему было продираться через множество границ, таможен и досмотров. Но — добрался. Всмотревшись в надписи, я разобрал собственную фамилию. И все убедились, что да, действительно, посылка предназначена мне, но, чтобы ее получить, я должен уплатить пошлину, тут же была указана и пошлина — примерно треть моей месячной зарплаты.
— Берете? — от волнения резковато спросила начальница и испытующе посмотрела на меня.
— Что? — не понял я.
— Посылку берете? А то некоторые отказываются... Из-за пошлины.
— Да ладно уж, — успокоил я не столько ее, сколько самого себя. — Где наша не пропадала...
— Смотрите. Если вскроете, назад не возьмем. Не положено. Так что?
Начальница ждала сурово и требовательно, жались к двери две девочки-десятиклассницы, ухмылялся водитель, а угрюмая очередь смотрела так, будто я держал экзамен, и все были уверены, что я его не выдержу.
— Кому платить?
— В кассу, — ответила начальница, и я услышал, как очередь облегченно перевела дух. Видимо, в чем-то оправдались ее надежды, в чем-то она утешилась.
И вот пакет в моих руках.
Спешно выхожу с почты, опасаясь, как бы не выяснилось что-то неприятное, что вынудит меня отдать пакетик, и мне велено будет прийти через неделю, через месяц, что пакет могут вообще отправить обратно, могут украсть, потерять, раздавить. Или выяснится, что приклеена не та марка, поставлен не тот штемпель, не та подпись...
Но нет, обошлось.
Никто не остановил, никто не бросился вслед, хотя в окно я видел, что лица почтовиков оставались раздумчиво-настороженными, они тоже все еще не могли поверить, что получатель вот так безнаказанно ушел вместе со своей посылкой. Краем глаза я заметил, что они снова склонились над бумагами, опасаясь собственной оплошности, а водитель который раз обшаривал парусиновый мешок, видимо, надеясь найти в нем разгадку происшедшего.
Дома я уединился, расчистил стол и, положив на него пакет, некоторое время молча им любовался. Плотная бумага, наклеенный бланк, четко заполненные графы, все буквы узнаваемы, почтовый штемпель тоже поддается прочтению, а в остальном все, как и у нас. Но когда я вскрыл пакет, оказалось, что изготовлен он из сеченой бумажной крошки, что предохраняло содержимое от всевозможных внешних повреждений, от неуправляемой злобы грузчиков, которые, находясь во власти пролетарской мстительности, могут сбросить телевизор с полки, топтать ногами такие вот беззащитные пакеты, протыкать заточенными спицами узлы, восстанавливая таким образом нарушенную справедливость — ведь все это предназначено кому-то другому, хотя, по их глубокому убеждению, все это должно принадлежать им, грузчикам...
Помня все это и приготовившись к худшему, я вынул из пакета черную пластмассовую коробочку. Но она оказалась целой, и я облегченно перевел дух. Чуть продолговатая, с чуть срезанными углами, с чуть... Эта черная коробочка обладала множеством всевозможных «чуть», и они делали ее не просто футляром, нет, это уже была шкатулка.
Как бы там ни было, я догадался — ручка.
Неужели ручка?!
И мелькнула, все-таки мелькнула в моем испорченном сознании надежда, что ручка, таящаяся в футляре, окупит мои таможенные расходы, позволит выйти из тягостного застоя, выбраться из черной дыры, в которую я скатился, она придаст мне силы, вернет почти позабытое состояние радостной встревоженности, с которой я когда-то просыпался, брал бумагу, включал настольную лампу и уходил, улетал, уносился в поисках истины, любви и смысла жизни. Неужели все это вернется, неужели я снова прикоснусь к запретному, чреватому чем угодно плоду, неужели...
На коробочке светились золотистые буквы — Монблан. Вершина, снежная чистота, заоблачные выси, диковинные цветы, общение тревожное и непредсказуемое... Все соединилось в этих нескольких буквах, и я решился наконец откинуть крышку... Да, это была ручка — темно-вишневая, самых изысканных форм, которые мне только доводилось видеть. Таилось в этой ручке что-то порочно-прекрасное, податливо-недоступное, был соблазн, и страсть, и грех. Сняв колпачок, я увидел золотое перо. В самом выражении его чувствовалась опасность, готовность рискнуть и какая-то холодноватая неумолимость. Но, чуть повернув его, я ощутил исходящую от него доброжелательность и некоторую снисходительность. Оно словно бы сразу сообразило, что чеков ему не подписывать, заявок на круизы тоже не предвидится, что предстоит работа. И кажется, не возражало.
Ну что ж, случалось, и с людьми отношения начинались куда хуже. То, как смотрело перо, меня вполне устраивало. Я надеялся, что смогу завоевать его доверие, его любовь и преданность. Отложив ручку в сторону, но не в силах оторвать от нее взгляда, я взял пакет с и удивлением обнаружил, что в нем еще что-то есть. Да, точно... Это был небольшой пузырек... Да, так и есть — чернила «Пеликан». Горделивая птица с тяжелым клювом, украшавшая флакончик, не оставляла никаких сомнений, что это те самые чернила, которые золотое перо может принять, не покривившись, не обдав меня презрением, не выплюнув их, как выплевывает мой кот самую свежую вареную колбасу. Да, я знал, что эти чернила не нужно процеживать, выуживая волокна, отделяя песок, они не сворачиваются на манер кислого молока, в них нет кисельных сгустков, железных опилок, собачьей шерсти, в них не заводятся пиявки и головастики. Ничем не рискуя, можно было опустить золотое перо в эту животворную жидкость, которая, казалось, насыщена духовностью, возвышенными помыслами и чистыми замыслами. Даже год, два не пользуясь ручкой, я мог спокойно открыть ее и тут же записать самые заветные слова любви и ненависти. И не придется мне для этого промывать ее, драть бумагу, продувать какие-то щели, чтобы нацарапать нечто отдаленно напоминающее человеческие буквы. Нет, мои слова ручка, заправленная «Пеликаном», изобразит с почтительной небрежностью, словно это ее слова, словно это они в ней, в ручке, возникли, чтобы восхититься чьими-то прелестями или теми же прелестями возмутиться.