Защита Ружина. Роман - Олег Копытов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня любой косноязычный человек некрасив не только внутренне – обязательно внешне. В моей математике между ментальным и физическим телом не просто знак приблизительного равенства – абсолютного тождества… Когда-то это было очевидной нормой. Моисей был страшно косноязычен. И урод, каких поискать. Злой был дядька. Морил своих евреев голодом. Наказывал за малейшие провинности. Про сорок лет хождения по пустыне источники врут. Точнее – здесь досадное недоразумение при переводе древнего текста. На самом деле он вел свою толпу через перешеек между Африкой и Азией не сорок лет, а от силы полтора месяца, дней сорок. Но достал всех крепко, из египетского рабства бедные евреи попали в жалящее тучей комаров нуднее нудного фарисейство. Туда нельзя, сюда нельзя, черно-бело не берите, да и нет не говорите… В качестве компенсации за долготерпение, евреи придумали миф, что они самые умные. С тех пор любой еврей считает себя самым умным. Ерунда, что евреи жадные или скупые. Скупы французы, жадны датчане, евреи просто считают себя самыми умными… А это неправда. Евреям обидно. Похвастаться им больше нечем. Оттого их знаменитая грусть… О Господи, кажется приземляемся! Внизу – зеленое море сосновых лесов под Красноярском. Чего только не придумаешь, какую несусветную чушь не станешь крутить в своей башке, лишь бы только отделаться от мыслей о смерти…
2
Первые два года в университете, наверное, заложили хребет моей образованности, но были довольно скучными. Зубрежка и картошка. Вот чем были эти два года…
Я обломал зуб мудрости о гиперфонемы Панова, выучил наизусть около ста латинских пословиц (любимая: «De gustibus et coloribus non est disputantum»), в «Слове о Плъку Игореве…», правда, смог выучить только начало:
Не лепо ли ны бяшетъ, братие, начяти старыми словесы трудныхъ повестий о пълку Игореве, Игоря Святъславлича?Начати же ся тъй песнипо былинамь сего времени,
а не по замышлению Бояню!Боянъ бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мыслию по древу, серымъ вълкомъ по земли, шизымъ орломъ подъ облакы. Помняшеть бо рече, първыхъ временъ усобице…
А вот несравненной Ёлкиной я сдавал старославянский семнадцать раз! Кажется, это был абсолютный рекорд факультета, во всяком случае, когда я приехал через год после выпуска из Атагуля на стажировку и появился в общежитии на Вернадского, меня представляли «поколению младому, незнакомому» именно таким образом: «Это тот самый чувак, который семнадцать раз сдавал старославянский Ёлкиной». Первокурсники после этих слов кончали свои щенячьи визги…
В принципе я мог бы сдать со второго раза. Сам-то считал, что достоин «старослава» с первого. Подумаешь, запнулся на творительном падеже четвертого склонения, а аорист пытался рассказать по Хабургаеву (знающие люди говорили, что сдавать Ёлкиной по Хабургаеву – всё равно, что знакомить жену с любовницей, не надев бронежилета) … Что, не хватит для зачета? – Нет, – сказала Ёлкина. – Придете в следующий раз.
Я пришел в следующий раз, ровным счетом ничего не перечитывая. У меня вообще не было учебника Ёлкиной, только куски чужих конспектов. «Вы решили взять меня измором? – А насколько нам пригодится такое железобетонное знание мертвого языка, если мы, например, будет преподавать в школе? – Э-э, не скажите, молодой человек, – Ёлкина показала пальцем в ту сторону небесных сфер, где, наверное, были прописаны с 988 года Ярила с Велесом. – Сорок лет ко мне приходят бывшие студенты и благодарят, потому что они, прослушав мой курс, сразу могут ответить ученикам, почему мы говорим: „здравоохранение“, а не „здоровоохрана“ и почему „хочу“, но „хотим“! – Понятно, – грустно кивал я и путался в парадигме склонения существительных на «-а». Нина Максимовна мило улыбалась, спрашивала, а правда ли, что в Атагуле вообще нет зимы? – Нет, – говорил я, – зима есть, бывают морозы до минус десяти, но зима очень маленькая, с середины декабря по середину февраля, а то вообще до Нового года может не быть снега, в обед 31 декабря, был такой год, все ходили под солнцем по чистому асфальту в пиджаках и кофтах, первый снег пошел в половине двенадцатого ночи. – Хорошо, – мечтательно произносила Ёлкина. – Конечно, хорошо, – говорил я и добавлял: – Приезжайте! – Обязательно приеду…
Потом я ходил к ней домой. Я пошел на принцип. Ничего не читал и шел, надеясь на то, что она когда-нибудь устанет и поставит мне зачет после двух-трех правильно рассказанных парадигм. Она не уставала. Ёлкина желала услышать всё, что написано в учебнике старославянского Ёлкиной. Слушала напряженно, затаив дыхание, не скрываясь, переживала. Когда я делал ошибку, она с ненаигранной, с натуральной болью восклицала: «Да не «-а» здесь окончание, не «-а», а «-у»!.. – качала головой и шла ставить чайник. Потом мы пили чай с ее очередным тортом или пирожными. Особенно ей удавались слоеные торты. Одних разновидностей «наполеона» она делала семь-восемь. Когда она служила в войну санитаркой, таскала на себе раненых из боя, видела горы трупов и поля, усеянные оторванными конечностями, ей хотелось одного – сладкого…
Когда я приехал через год после выпуска на стажировку и появился в общежитии на Вернадского, меня в некоторых комнатах (а обойти нужно было весь восьмой-девятый филфаковский этаж) иногда представляли «поколению младому, незнакомому» именно таким образом: «Это тот самый чувак, который семнадцать раз сдавал старославянский Ёлкиной»…
Сереже Скупому меня никак не нужно было представлять. Три года мы делили с ним жизнь дворников ДЭЗа в районе метро «Парк Культуры» со стороны Фрунзенской набережной и соответственно улиц имени Тимура Фрунзе, Фрунзенских Первой, Второй и Третьей…
Три университетских года одновременные с дворницкой жизнью шли в полном соответствии с геометрией Лобачевского, доказавшего, что параллельные прямые пересекаются. Никуда так стремительно я не стремился, как из квартиры-коммуналки, шабашек «на стеклах» и «на шурфах», игры на бегах, из ночных попоек, драк и примитивного флирта – в лекционные и семинарские аудитории, тишь библиотек, а из тиши библиотек, из семинарских и лекционных аудиторий – в квартиру-коммуналку на четверо хозяев, свой участок в старом дворе на Третьей Фрунзенской… Вот, как всегда без четверти восемь утра, ты выметаешь последние желтые листочки из-под бордюров, а из третьего подъезда выходит Татьяна Доронина – главреж одного из двух Московских Художественных театров, садится в белую «Волгу», как всегда здоровается первой: «Здравствуйте, Андрей! – Доброе утро!»… Но дворницкая зарплата – пшик, чуть больше стипендии, поэтому – шабашки: протирка стекол – клиника Первого меда на «Спортивной», Министерство сельского хозяйства на «Парке Культуры» и МПС на «Лермонтовской»; шурфы – о эти шурфы, изыскательские ямы под фундаментами очень старых, старых и нестарых московских домов, отрытые нами – мной, Лехой, Колей – в стольких местах Москвы, что прикалывай мы флажки к тем местам карты, где их рыли, мы рисковали бы тем, что за флажками не видно было бы карты, – благодаря вам, дорогим моим шурфам, я понял, что Москва – не город, а целая Вселенная из нескольких эпох, но двух лишь почвооснований, – на шурфах можно было срубить пять, семь, десять дворницких зарплат с одного объекта, то есть за неделю, да, тяжеловатого труда, бетон вскрываешь из подвалов ломами, ломы тупятся через два-три часа адской работы, весь дрожишь, как осиновый лист, ведь каждый твой размашистый удар встречен полным бетонным равнодушием, вскроешь бетон – все руки в кровавых мозолях, перчатки, пластырь, бинты – ерунда, не защитники, – еще не победа, еще копаешь саму яму, сам шурф лопатой со спиленным наполовину черенком, иногда до пяти метров, сверху – «культурный слой»: обломки кирпичей, мусор, шлак, корни деревьев, не продерешься, только потом песочек или суглинок, метрах на двух, редко когда на метре, затем еще замеры и собирание проб в бюксы, хотя это – самое сладкое, таких шурфов на объекте от четырех до двадцати, работка та еще, сказать по правде, одни крысы чего стоят, с ними нужно научиться жить дружно, например, на Митинском рынке, сто лет назад здесь торговали молоком, через три часа торговли, что не продали – на землю: холодильников не было, – земля на Митинском ранке пропиталась молоком на сто лет вперед, крысы на Митинском величиной с кошку, сойдутся штук пятнадцать из разных углов подвала какого-нибудь бывшего мясного ларька, сейчас похожего на бункер Кенигсбергских укреплений вермахта весной сорок пятого, смотрят крысокошки на тебя так выжидающе, ну что, чувак, смерти ищешь, или как? – Или как, – сквозь зубы отвечаешь, и бросаешь в дальний темный угол свой обед им на поживу… После каждого объекта, по закону Архимеда, чтобы вернуться с такими деньгами, вернее, без денег, ну в общем, в некое состояние жизненного равновесия, а главное – в аудитории университета, нужны были бега – метро «Беговая», настоящий игрок ставит в тройном экспрессе и знает, что на Полишкина, пи……, ставить нельзя ни в коем случае, даже если он едет на фаворите с резвостью космической ракеты: обязательно проскачку сделает, аль еще как подоср.., вот на Аллу Ивановну всегда можно поставить, но всё равно в конце всё проиграешь, – ах как славно, проигравшись в прах, до последних пяти копеек на метро, доехать с одной пересадкой до «Парка Культуры», дойти до дома – ровно одна сигарета, нашарить в тумбочке рублей сто заначки, начать пить втроем, окончить целым табором, ночью подраться с таксистами-спиртовозами, потом кого-то снять на Садовом кольце возле любимого книжного «Прогресс», сейчас беспробудно спящего, проснувшись, гнать эту лимитчицу взашей, без малейшего шанса на вечерний звонок и последующую тусовку, а тем более сиюминутный душ и пряник, швырнуть ей факинг юбку, прикрой срам! – две сигареты «Явы явской» и три рубля на тачку – прощай, как там у Палладия Афинского? – «Женщина, в общем-то, зло // Правда, хорошей бывает // Или на ложе любви, // Или на смертном одре…»