По поводу записок графа Зенфта - Петр Вяземский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
II
Мы имели уже случай отметить способность Императора Александра пристращаться в лицам: он также пристращался в мыслям и предприятиям. Вообще привязывался он и предавался лицам только тогда, когда они казались ему представителями мысли им возлюбленной, или надежными орудиями для совершения задуманного предприятия. Он не имел при себе того, что на придворном языке называется любимцем или фаворитом; но при нем были и им самим уполномочивались влиятельные лица.
Натуры, одаренные способностью увлекаемости, бывают обыкновенно и сами привлекательны. Ум и сердце их имеют несколько открытых, доступных сторон, призывающих сочувствие и преданность. Натура слишком цельная, замкнутая в себе самой, как крепость, конечно, более или менее, застрахована от нападений и приступов как со стороны, так и от собственных ошибок, более уверена в силе своего сопротивления; но за то и остается она без сообщения с внешнею, окружающею ее жизнью. Она внушает уважение, но не любовь. Ей предстоит опасность завянуть и зачерстветь в своем величавом одиночестве. Повторяем: в подобной способности увлекаться и создавать себе идеалы есть признак особенной мягкости в свежести души восприимчивой и девственной. Много есть здесь высокочеловеческого, много любви и желания добра. Можно ошибаться в выборе сочувствий и приверженностей своих; ошибаться есть участь и дело всякого человека; но внутренняя, задушевная потребность искать идеалы и орудия для совершения благих предприятий на пользу народа своего и человечества, эта тоска по чем-то лучшем падают на долю одних избранных и возвышенных личностей. Император Александр был одна из них. Эти свойства должны быть ему зачтены пред судом истории и потомства. Из писем его видим, что, еще во дни ранней молодости, он не сочувствовал деятелям и высокопоставленным лицам, которые значились тогда при дворе и у кормила государства. Он уже тосковал о прииске новых людей; ему нужна была другая атмосфера, нужен был воздух более чистый и легкий. Ему было душно в той среде, в которой был он заперт; он жаждал перевоспитать себя, пересоздаться в новой школе, в сотовариществе или, вернее сказать, под руководством, под влиянием людей других понятий, других стремлений, другого закала. С увлекательностью молодости, с полною доверчивостью и едва ли не с полным нравственным подчинением окружил он себя Новосильцевым, Строгановым, Чарторыйским, Кочубеем. Позднее говаривал он, что не любит, когда ввертывают палки в колеса его (quand on met des bâtons dans mes roues); но здесь бояться этого было нечего: подвижники его не тормозили колес, а скорее придавали им лишнего хода. Позднее, когда требования теории обратились в обязанности практики, когда бремя государственных забот и дел легло всею тяжестью своею на плеча и совесть его, он тоже, можно сказать, с лихорадочною заботливостью искал людей избранных и свыше предназначенных для осуществления чистых и доброжелательных намерений своих; искал, испытывал, но не всегда находил. За то, когда встречал он личности, в которых признавал те качества, которые мечтались ему, он предавался им, можно сказать, без оглядки; но до поры и до времени, прибавить должно. Мы видели, как был он под обаянием Сперанскаго и графа Каподистрии. Первоначальное влияние на него Лагарпа не осталось без следов, может быть, и на всю жизнь его. Г-жа Крюднер, и та имела свой влиятельный день: отпечаток ее отметит две-три страницы, как политической, так и глубоко-внутренней истории Александра.
III
Были горячие привязанности, но бывали и охлаждения. Если ближе и беспристрастно вникнуть в эти последние, если исследовать причины и свойства их, то увидим, что они порождались не столько изменчивостью характера и сочувствий Александра, сколько логическою силою событий и знамений времени. По странному стечению обстоятельств, некоторые из доверенных лиц Государя, при всей искренней преданности к нему, в которой нисколько не сомневаемся, имели еще цели личные, которые они преследовали. Не буден винить их и в этом; вероятно, по их убеждению, подобное стороннее домогательство могло согласоваться с политическим могуществом России. Они могли заблуждаться, но могли быть и добросовестны. Лагарп, например, был кровный Швейцарец и республиканец. Не изменяя России, он пользовался положением своим и благоволительными отношениями к нему Александра, чтобы склонять политику России на сторону Швейцарии и обеспечить судьбу и свободу ее могущественным тогда покровительством Русского императора. Князь Чарторыйский был в таком же двусмысленном, или двуличном положении. Он без сомнения был предан Государю. Нет повода признавать его изменником государству в России во время участия его в государственных делах. Без натяжки нельзя обвинять его в измене. Но надежды, но виды его в пользу родины так чувствительно и щекотливо дотрагивались до самородных выгод России, что политическое положение его было в самом деле неправильностью и могло даже вязаться опасностью. Но в этом отношении не он один был виноват; а виноваты были обстоятельства, так сложившиеся. Без измены России, Чарторыйский мог мечтать о Польше, восстановленной при содействии России и под охраною и опекою ее. Могло казаться ему, что Польша, удовлетворенная и успокоенная, будет надежною и полезною передовою страною России; что таким образом она вернее и навсегда сольется с нею. Впрочем, в то время сам Александр, более или менее, разделял с ним желания и надежды его. Следовательно, измены пока не было. Позднейшего Чарторыйского создали опять события. По всем отзывам людей, близко знавших его, он был человек характера не твердого, воли не сильной, а легко поддающейся гнету обстоятельств, искательствам и внушениям среды его окружающей. К тому же наследственное, родовое честолюбие, которым пропитал он себя с груди матери, могло легко увлечь его далее, нежели он предполагал и желал. Как бы то ни было, изменником России и государственным преступником явился он уже по кончине императора Александра. Но прозорливый Государь как будто предвидел будущие колебания и умыслы своего прежнего сподвижника и друга. С самого восстановления Царства Польского, прервались почти все сношения, которые более или менее сближали их. Многие приписывали большое влияние Чарторыйскому над Александром и после удаления его от дел и увольнения от министерства. Это несправедливо. Доказательством тому служит, что, при образовании Царства Польского, Чарторыйский оставлен был на втором и третьем плане. Своим, так сказать, поверенным в делах Польских Государь назначил не его, а Новосильцева. Этот выбор ослабил и охолодил старые связи двух приятелей. Чарторыйский никогда не мог простить Новосильцеву, что он занял место, которое он признавал своим.
Император Александр не раз, с тонкою политическою прозорливостью и осторожностью, умел останавливать на ходу и спроваживать людей, которые могли, так сказать, компрометировать достоинство и власть его. Здесь кстати применить к делу простую нашу поговорку: дружба дружбою, а служба службою. Цари могут лично любить кого хотят; но государственною властью и доверием обязаны они облекать только тех, которые государству могут быть истинно полезны, и держать их при себе, пока они полезны.
Сперанский одарен был великими и разносторонними способностями; он легко и своре работал. Не смотря на некоторые придирки Карамзина (впрочем, все основательные) редактор был он искусный, даже изящный; особенно в сравнении с прежними правительственными редакторами. В этом отношении отдавал справедливость ему и строгий до педантизма Дмитриев[2]. Докладчиком должен он был быть превосходным, приятным, вкрадчивым, так, сказать ловко преподающим свой доклад. Ум его не был ум глубокий, сосредоточивающий, а легко податливый на все стороны, ум охотно и свободно объемлющий все, что представлялось глазам его. Он также мог быть министром финансов, министром народного просвещения, как министром иностранных дел. Везде, и тут и там, был бы он на месте и, более или менее, отличался бы своею служебною деятельностью. Но энциклопедические свойства ума его призваны были на поприще ему именно более всего приличное. Государь угадал его и ев полною доверенностью приблизил к себе. Он облек его сначала совещательною властью: никакого управления не отдал он в руки ему, но при себе, но в кабинете своем, давал ему голос по всем частям управления. Вскоре сей голос келейный возобладал над всеми другими голосами. Не имея министерства ему присвоенного, не будучи министром, Сперанский был то, что в старину называли первым министром.
Как бы то ни было, Сперанский был для Александра неоцененной находкой. Некоторые из деятелей старого времени, еще оставшиеся на лицо, имели более опытности, более государственного веса, может быть ближе знали Россию, нежели Сперанский, так сказать одним шагом поступивший из семинарии в среду государственных дел. Но молодой Государь изверился в достоинство старых деятелей. Он требовал молодых сил, новых стихий. Он хотел вино новое влить в мехи новые; а вино преобразований, новых учреждений, новых порядков бродило в то время и просилось наружу. Таковы были соображения Государя. Может быть, Россия не совершенно им сочувствовала: она более доверяла старикам, которых привыкла видеть у кормила государства, которых привыкла она называть сановниками, вельможами. Народ вообще вовсе не так демократичен, как многие полагают. Обаяние высокого имени очень действует на него: он охотно верует в людей дошедших до больших чинов постоянною, долговременною службою. Петровская Россия не любила Меншикова, Александровская – Сперанскаго. Петр и Александр, напротив, особенно любили избранных приемышей своих. И это очень естественно. Они готовы были сказать: «Пусть мертвые хоронят мертвецов своих; нам нужны живые, люди еще небывалые, не очерствевшие под корою преданий».