Изнанка мюзик-холла - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Браг поворачивает налево, и я за ним; он останавливается как вкопанный, я тоже.
— Господи! — восклицает он. — Да это же невозможно!
Я просыпаюсь и, бросив беглый взгляд, делаю вывод: действительно, это невозможно.
Улицу перегораживают тачки с мешками гипса. Из-за лесов проглядывает бледное, невразумительное, бесформенное здание, каменщики спешно отделывают обнаженные женские фигуры, лавровые венки и гирлянды в стиле Людовика XVI над черным портиком, из глубины которого доносятся перестук молотков, чьи-то неясные крики, звон пилы, будто там собралось ковать золото все племя Нибелунгов.
— Это здесь?
— Здесь.
— Ты уверен, Браг?
В ответ — испепеляющий взгляд, которого заслуживаю не я, а недальновидный строитель «Олимпика»…
— Я хотела сказать: ты уверен, что мы будет репетировать?
И мы репетируем. Это кажется неправдоподобным, не мы репетируем. Под липким дождем жидкого гипса мы вступаем под черный портик, перепрыгиваем через скатанные ковры, которые приколачивают к полу и на царственном пурпуре которых там и сям появляются грязные следы. За сценой мы карабкаемся по шаткой лесенке, ведущей к гримерным, а затем, сбитые с толку к оглохшие, возвращаемся в зрительный зал.
Там суетятся человек тридцать музыкантов. Когда молотки ненадолго затихают, прорывается музыка. За дирижерским пультом какое-то тощее, кудлатое, бородатое существо размахивает руками и трясет головой, глядя куда-то поверх сцены, в тихом экстазе глухого…
Нас тут пятнадцать «номеров», растерянных и заранее готовых к провалу. Мы не знакомы друг с другом, но каждого из нас так нетрудно распознать. Вот чтец-декламатор, ему платят восемь франков за выход, и ему на все плевать:
— А мне-то что, я… хотел на это! У меня контракт с сегодняшнего дня, и сегодня мне заплатят.
Вот комик с плутоватой физиономией стряпчего, он рассуждает о «правовой стороне» и предвкушает «весьма занятный процесс».
Вот семья немцев, воздушных гимнастов, — трапеция и икарийские игры, — семь геркулесов с детскими лицами, робких, удивленных и уже озабоченных угрозой остаться без работы…
Вот «исполнительница песен», которой «вечно не везет», у которой всегда «неприятности с дирекцией», у которой месяц назад в Марселе украли «драгоценности на двадцать тысяч франков»!
Конечно, это она потеряла в дороге сундук с костюмами и «имела объяснение» с хозяйкой отеля…
А на сцене водворился удивительный человек, маленький, потрепанный, щеки прорезаны двумя глубокими продольными морщинами: «оперный тенор» лет пятидесяти — где, в каких далеких провинциях успел он состариться? Не обращая внимания на адский шум, он неумолимо продолжает репетицию.
То и дело он взмахивает руками, приказывая оркестру замолчать, и, наклонившись над рампой, перебегает от контрабаса к литаврам. Он похож на мрачную старую птицу, упивающуюся бурей. Он издает протяжные звуки, металлически звонкие и зловещие, извлекает на свет божий необычный, забытый репертуар, изображает то бандита Педро, то легкомысленного шевалье, покидающего Манон, то безумца, жутко хихикающего ночью в ландах… На меня он наводит страх, но зато он развеселил Брага, в котором снова проснулась его беспечность бродяги.
Воспользовавшись царящей вокруг суетой, мой приятель закуривает запретную «цигарку» и забавляется, прислушиваясь к пению «уникальной вокалистки», черноволосой дамы, еле слышно вытягивающей «ми-бемоль».
— Потеха, верно? Я как будто слушаю ее через удаляющий бинокль…
Его веселость передается нам. Необъяснимое облегчение вдруг нисходит откуда-то и охватывает всех. Мы чувствуем приближение ночи, часа искусственного освещения, часа нашего истинного пробуждения, часа нашей славы…
— Ананке! — восклицает вдруг наш просвещенный и склонный к сутяжничеству комик. — Играть так играть, а не играть так не играть!
Легким балетным прыжком он перелетает через авансцену и отправляется помогать электрикам. Невезучая песенница в компании семи геркулесов грызет английские леденцы…
Мне уже не хочется спать, я усаживаюсь на рулон линолеума рядом с «уникальной вокалисткой» — она гадает мне на картах. Еще часок без докучных мыслей, без забот, без планов на будущее…
Веселые и туповатые, лишенные чутья и дара предвидения, мы не чувствуем ни надвигающегося завтра, ни приближения несчастья, ни неизбежной старости — ни банкротства великолепного, чересчур нового мюзик-холла, которое разразится ровно через месяц, и как раз в благословенный день получки!
Скверное утро
Отвесный и холодный, словно душ, свет, льющийся сквозь огромное окно, никому из нас не дает поблажки. Девять утра, ранняя рань для людей, привыкших ложиться поздно. Неужели в каких-нибудь двух километрах отсюда остались теплая постель, чашка, со дна которой еще подымается пар от душистого чая?.. По-моему, я никогда уже не смогу прилечь. Этот репетиционный зал, свидетель наших угрюмых утренних встреч, приводит меня в отчаяние.
— Ахх-ха-ха! — громко зевает красавица Бастьенна. Мим Браг бросает на нее свирепый взгляд, обозначающий: «Ну молодец!» Он бледен, плохо выбрит, но красавица Бастьенна, обессиленная, съежившаяся под просторным, негнущимся, похожим на будку пальто, своими розовыми мешками под глазами и бескровными ушками способна разжалобить не одного только товарища по сцене. Композитор Палестрие, с землистым лицом и лиловым носом, изображает пьяницу, которого ночью случайно заперли в почтовой конторе. А я… Бог ты мой! На щеках — впадины, словно шрамы от удара саблей, волосы развились и напоминают охапку сена, кожа стала блеклой от вялого кровообращения… Впору подумать, будто мы выставляем наше уродство напоказ, да еще в преувеличенном виде, из какого-то глупого садизма. «Красота!» — говорит мне взгляд Брага, хлестнув по впалой щеке. А мой взгляд отвечает: «Сам хорош!»
Вместо того чтобы быстро, не теряя времени, отрепетировать нашу мимодраму, мы бездельничаем. Палестрие многословно и нудно рассказывает какие-то истории, наверное, все это и вправду смешно, только вот потухшая сигарета, которую он жует, придает его словам противный запах. Печка чадит, однако зал от нее все еще не нагрелся; мы то и дело заглядываем в ее слюдяное окошечко, словно замерзающие дикари, ждущие восхода ослепительного светила.
— Чем они тут топят, хотелось бы знать? — задумчиво вопрошает Палестрие. — Вероятно, стянутыми проволокой стопками газет. Я умею мастерить такие бумажные дрова. А научился я этому в тот год, когда получил премию в Консерватории, научился у старой дамы, которая платила мне три франка, чтобы я играл ей вальсы. Приду, бывало, а она: «Сегодня музыки не надо: моя собачка нервничает, а фортепьяно ее раздражает!» И предлагала мне заготовить ей дров — исключительно из газет и проволоки. А еще она научила меня натирать воском медную посуду, — я у нее не терял времени даром. В те времена я согласился бы стричь собак и кастрировать котов — лишь бы пожрать дали!
Он глядит в пылающий слюдяной квадратик и видит свою нищую молодость, когда талант метался в нем, словно изголодавшийся благородный зверь. Эта безалаберная молодость вспомнилась ему так живо, что в рассказе о ней его голос снова становится густым и тягучим, а фразы вновь обретают звучный синтаксис предместий, и он засовывает руки в карманы, зябко поводя плечами…
Этим неласковым зимним утром у нас нет ни мужества, ни устремленности в будущее. Ранний час, холод, мучительное пробуждение, какая-то внезапная лихорадка заставляют нас, ссутулившихся и оробевших, обратиться к самому безотрадному, самому унизительному, что было у нас в прошлом…
— Вот и я тоже, — вдруг произносит Браг. — Пожрать… Люди, у которых всегда была еда, не представляют, что это значит. Помню, одно время мне еще наливали в долг в одном бистро, а вот хлебца достать уже было негде. Выпиваю свой стакан красного, и от одной мысли, что в него можно бы обмакнуть корочку свежего хлеба, прямо плакать хочется…
— Вот и я тоже… — подхватывает красавица Бастьенна. — Когда я была совсем девчонка, лет в пятнадцать — шестнадцать, однажды утром, на уроке танцев, у меня случился приступ слабости от недоедания. Балетмейстерша спросила, не больна ли я, но я хорохорилась и ответила: «Это мой любовник утомил меня, мадам!» Любовник! Как будто я знала, что это такое! Она воздела руки к небу: «Ах! Дитя мое, недолго же вам хранить вашу царственную осанку! И что вам всем неймется, чего вам не хватает?» А не хватало мне только одного: большой тарелки горячего супа!..
Она говорит все это неторопливо, серьезно и рассудительно, словно читает по складам свои воспоминания. Красавица Бастьенна сидит расставив колени, в небрежной позе домашней хозяйки, приглядывающей за котелком. Свою «царственную осанку» и дерзкую улыбку она отбросила, словно сценический реквизит…