Восемьдесят восемь дорог - Николай Печерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пропустите. Это со мной.
Мы приближались к цели. Главные улицы города с красивыми зданиями, магазинами и чайханами остались позади. На плоских глиняных крышах сушился первый урюк. Вокруг гудели рыжие осы. Они впивались в зыбкую радужную мякоть и, охмелев от сладкого сока, улетали прочь.
Неподалеку послышался глухой рокочущий гул. Но это была не Дюшамбинка[2], как показалось мне вначале.
Олим остановился и стал слушать, по-стариковски приложив руку к уху. Но вот он очнулся, с достоинством посмотрел на нас и сказал:
— Между прочим, это вон в том дворе. Пошли скорее. Это они вас ждут.
Через несколько минут мы открыли низенькую дощатую калитку и очутились в большом дворе, обнесенном со всех сторон глиняным забором — дувалом.
Я посмотрел вокруг и даже растерялся. Двор был буквально забит мальчишками и девчонками. В глазах рябило от пестрых бухарских тюбетеек, белых памирских шапочек, цветных платков и пионерских галстуков. Казалось, на этот великий курултай собрался весь город Дюшамбе.
Воздух дрожал от слитного, незатихающего гула голосов. На высокой глиняной суфе, где по вечерам таджики ужинают и пьют чай, стоял трехлетний оголец в короткой, до пупа, сорочке. Сложив ладони трубой и выпятив пузо, мальчишка гудел как паровоз. Видимо, делал он это из чувства солидарности к старшим.
Олим немедленно прекратил весь этот базар. Он поднял руку, как семафор, и, покрывая все голоса своим деловым, административным басом, прокричал:
— Тохта![3] Я привел сюда Александра Ивановича. Он сделает все. Я его знаю!
Мгновенье — и все притихло вокруг. Все эти тюбетейки, памирские шапочки и пестрые платки обернулись как по команде. Что они хотели? Чего ждали они от меня?
Это было в Запорожье…
Олим не зря притащил меня на край города. Тут, в крохотной кибитке Муслимы, остановились сибирский мальчишка Игнат и его мать Ольга Павловна. Как и почему они сюда попали, это целая история.
Олим познакомился с Игнатом и Ольгой Павловной на привокзальной площади. У Олима там знакомый чистильщик сапог Ишмат Тошматов. У этого известного в Дюшамбе мастера Олим практиковался чистить сапоги и раскрашивать в разные цвета ботинки и сандалеты.
Трудно сказать, что потянуло Олима к щеткам и ваксе. Возможно, его смутили пятаки, которые перепадали от клиентов, а возможно, им руководили более возвышенные и гуманные цели. Но скорее всего, Олима удерживала возле низенького замызганного ящичка его веселая и общительная натура.
Деревянный ящик познакомил Олима с интересными людьми. Олим чистил ичиги памирских скотоводов, драил тупоносые ботинки приезжих моряков, приводил в порядок облупившиеся сапоги кулябских геологов. На приеме у Олима были министры, академики и даже отчаянный джигит Мукум Султанов, который поймал бандита Ибрагима-бека.
Олим чистил сапоги какому-то клиенту и вдруг увидел на площади низенькую худощавую женщину с крестьянским узелком волос на затылке и мальчишку лет тринадцати, в черном лохматом костюме. В руке женщины была тощая авоська с промасленным свертком и пустой кефирной бутылкой. Мальчишка держал самодельный чемодан с острыми углами и большим замком на петле.
Мальчишку в лохматом костюме и женщину с авоськой никто не встречал. Они стояли посреди площади, смущенно и растерянно поглядывая по сторонам. Городу не было никакого дела до этих людей. Он жил сам по себе, они — сами по себе.
Олиму Турдывалиеву стало стыдно за свой город. Олим бросил щетки, вытер керосиновой тряпкой перепачканные ваксой руки и помчался к приезжим. Подбежал, приложил, как должно, правую ладонь к сердцу и поклонился.
— Салом алейкум!
«Салом алейкум» знают везде, даже на полюсе холода, в Оймяконе. Женщина улыбнулась Олиму усталой улыбкой и ответила:
— Здравствуй, мальчик.
Хорошее настроение Олима чуть-чуть не испортил мальчишка в черном лохматом костюме. Он схватил свой чемодан двумя руками и спрятал за спину. Видимо, он не верил ни Олиму, ни его милой улыбке.
Олим не стал лезть в пузырь.
— Между прочим, — сказал Олим, — я вижу, вам негде жить. Вы не бойтесь… Поехали со мной. Хоб?[4]
Женщина стала поспешно благодарить Олима. Поправила узелок волос на затылке и собралась было идти, но мальчишка не тронулся с места. Глаза его потемнели, возле рта прорезалась острая короткая морщинка.
— Давай, однако, проходи, — сказал он Олиму. — Нечего тут.
Другой на месте Олима бросил бы все и ушел, но Олим не такой. У него имелись свои принципы. Он сделал вид, будто даже не заметил мальчишку.
— Между прочим, вон наш троллейбус, — сказал Олим женщине. — Это как раз к нашему дому. Поехали.
Подкатил троллейбус. Олим почти насильно затолкал туда гостей. При всем том Олим был удивительно вежлив. Лишь в троллейбусе, когда под гулким ребристым полом уже зашуршали шины, Олим наступил мальчишке на ногу, чтобы он не забывался и в следующий раз знал, с кем имеет дело.
Так Олим познакомился с сибирским мальчишкой Игнатом и его матерью Ольгой Павловной. Так привез их в большой шумный двор на окраине Дюшамбе.
Квартира, где жил Олим, его мать и отец, была совсем маленькой, и Олим пристроил гостей к Муслиме. Правда, у Муслимы квартира тоже оказалась тесной, но все-таки больше, чем у Олима. Когда в ней расположились Игнат и его мать, там даже осталось еще свободное место.
Шума и гама после моего прихода во дворе не убавилось.
Представители улиц и школ размахивали руками и хором требовали принять какие-то срочные меры. Мое имя склонялось во всех падежах, а мои способности и мой авторитет раздували на глазах, как раздувают бурдюк для переправы через реку.
Оказывается, меня позвали для того, чтобы протолкнуть в газету какую-то заметку. Ее уже написали и теперь хотели обсудить на этом пестром и шумном маджлисе[5]. На глиняной суфе с тетрадкой, свернутой дудочкой, стояла Муслима и ждала распоряжений.
— Тохта! — крикнул Олим. — Тох-та!
Муслима вздрогнула, сделала полшага вперед и начала читать.
Муслима читала вполголоса, но все было слышно. Шелестели на тутовнике листья. У ворот, затихая на миг и вновь набирая скорость, жужжала деревянная вертушка.
Люди по-разному видят чужой рассказ. Картины, которые рисует им воображение, далеки и в то же время чем-то близки друг другу. Ребята утихли. По лицам их бродили задумчивые строгие тени.
Глуховатый голос Муслимы увел меня на пустынную темную улицу Запорожья. По холодным скользким камням мостовой, не задерживаясь, текла снежная поземка. В стороне стоял черный столб с оборванными проводами. На деревянной тумбе ветер задирал приказ с черной свастикой наверху.
По улице, прячась и замирая в подворотнях, шел от одного дома к другому человек в коротком полушубке и белых мягких валенках. Он украдкой поглядывал на темные фонари с номерами домов и выкрошенными стеклами и неслышно скользил в темноте дальше. Видимо, он был в этих местах впервые.
Но вот он остановился возле дощатых ворот с перекосившейся калиткой на одной петле, оглянулся и юркнул в темную пасть двора. Слева темнело разрушенное кирпичное здание. В глубине двора, за деревом виднелся еще один, уже небольшой домишко.
Ночной гость быстро пересек двор и остановился возле маленькой двери. Она была обита черной клеенкой. Из острых рваных дыр торчали белые клочья ваты. Человек в полушубке постучал в перекладину двери. В доме послышались тихие сбивчивые шаги. Кто-то нерешительно остановился в сенцах и, переждав биение сердца, спросил:
— Хто такый? Тут никого нема…
— Откройте, это свои, — тихо, почти шепотом сказал человек в полушубке.
Скрипнула дверь. В сенцах, заслоняя ладонью свечу, стояла высокая седая женщина в черном платье. На ногах у нее были глубокие галоши с острыми ободранными носами. Женщина отступила на шаг. Человек в полушубке быстро захлопнул дверь и хриплым простуженным голосом сказал:
— Не бойтесь. Ольга Павловна. Я от Сергея Лунева. От вашего, значит, братца. Я вам письмо принес.
— У мене нема ниякого брата, — глухо, будто из-за стены, сказала женщина. — Фашисты всих пострилялы…
Плечи и голова седой женщины затряслись. Она плакала в холодных сенцах, вытирая ладонями глаза и перекладывая свечу из одной руки в другую.
Человек в полушубке обнял женщину и повел в горницу.
— Ну, не надо. Ну, расскажите, как случилось… Ну, пожалуйста…
Женщина села возле остывшей печки и начала рассказ. Было тихо и грустно. На крыше потрескивало смерзшееся железо.
Раньше женщина жила в другом доме, на правом берегу Днепра. Теперь там осталась только груда кирпичей и цветной известки, которой жильцы красили стены. Из этой кучи уныло торчали погнутые спинки кроватей, какие-то кочережки и ржавые детские велосипеды. На них уже никто и никуда не уедет.