Царская милость - Наталия Венкстерн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начальник на эти слова рассердился.
— Разговоры? Я тебе приказ его величества привез, а ты говоришь — одни разговоры. Завтра же дома ломать будете. С утра сюда солдаты приедут с начальниками и с богом за дело.
— А жить где? — спрашивают.
— А жить пока что в землянках, к осени поспеть должны с постройками, и поселитесь вы по такому правилу: кто семейный — получит дом и хозяйство и на житье двух постояльцев из молодых. Ребята при матерях остаются до 12 лет, а потом мальчишки в школу военную отбираются, а девчонкам, как шестнадцать исполнится, начальство мужей выберет. Значит, родителям и о детях заботы никакой нет.
Тут Митяй меня за руку схватил.
— Слышишь? — говорит.
— Слышу!
А начальник соловьем так и разливается.
— Его величество, — говорит, — вам такую милость оказывает, какая не слыхана с самого сотворения мира. Вместо того чтобы в солдаты итти, вы на своей родине остаетесь и семья при вас, и хозяйство, и земля. Платье и то казенное вам выдадут. А за все эти милости только всего с вас и спросится, что служить верой и правдой его величеству. Над вами здесь военное начальство поставлено будет, и всякий из вас должен перед ним стараться себя исправным солдатом показать.
Тут Василий слова его прервал.
— Никак не возьмем в толк, ваше благородие, кто же мы теперь выходим: то говорили — хозяйство, земля, а теперь выходит и форма казенная и начальство военное, и солдатами нас называете.
— Вы и есть солдаты: военные поселяне!
Выпучил глаза офицер и на Василия наступает.
— Ты, — говорит, обязан с одного слова понимать меня. И дом свой должен вести и полевое хозяйство в образцовом порядке держать, но в то же время должен быть отличным солдатом, хорошо маршировать, все приемы ружейные знать.
Завопили мужики на эти слова не своими голосами:
— Как так? С одного, значит, теленка две шкуры драть. Я и солдат, я и крестьянин. Где же сил-то взять? То перед помещиком спину гнул, а теперь еще хуже: на нос начальство понасажают, да еще военное.
А бабы свое:
— Мальчишек от матерей отбирать, девок насильно замуж выдавать, постояльцев держать! Не бывать тому.
И шумят и галдят.
— Нет, ваше благородие, не нужно нам таких милостей, недоимки мы выплатим, а домов своих ломать не дадим, казенных квартир не хотим и в платье казенном не нуждаемся.
Что тут поднялось! Кричат, плачут, охают, ахают. Только и слышно: «К царю итти! Милости просить! Не допустим».
Но не тут-то было. Офицер затопал, закричал, солдаты, что с ним были, шашки повытаскали.
— Это что же? Бунт? Я вам покажу, как царскую милость принимать должно! Негодяи! Завтра половину из вас сквозь строй прогоню по зеленой роще!
Василий подошел к одному солдату и душевно ему говорит:
— Стало быть, вы тоже, братцы, палить в мужиков будете?
А тот отвернулся и говорит:
— Стало быть, будем.
На этом весь бунт наш и кончился, и к царю мы просить ни о чем не пошли, потому что дело ясное — сила солому ломит, и, по всей видимости, царь слушать бы нас не стал, а, как я теперь понимаю, нас до него и вовсе бы не допустили.
И на другой же день, с утра, пошел скрежет и плач но всей деревне. Пришли солдаты, приехали военные начальники, начали головы и бороды брить, в военное платье обряжать, избы ломать. Света не взвидели. И не люди одни. По всему Волхову лес, как траву, косили. В год река оголилась, обмелела, стала скудеть.
Горе такое, что вспоминать жутко!
Зажили мы в деревне по-новому, не крестьянами, а военными поселенцами. Здесь, на этом пригорочке, стояла наша деревенька. Месяца не прошло, как от нее и памяти не осталось; не то что дома — все кустики и деревья выкорчевали, и на место деревни вот эти самые казармы выстроили, что и поныне стоят, проклятые.
Утром, чуть свет, барабанный бой — вскакиваем, амуницию чистим. Горе, коли хоть одна пуговка не блестит как солнце: начальство изведет, замучает наказаньями. Жены мужей на ученье слезами провожали.
Описать вам, какова была жизнь, — прямо не поверите. От начальства ни отдыха, ни срока. Правило такое было, что ночью ли, днем, во всякое время он в избу зайти может и во все семейные дела вмешиваться. А начальники лютые были, должно быть, долго их зверству учили или уж таких подбирали, которые злей. Только бывало ввалится мужик в дом, отдохнуть ему охота, потянуться, сапоги скинуть — нельзя. Того гляди офицер войдет — и поднимется крик.
— Не по форме, не так стоишь!
Да это что! Пустяк! А работой донимали так, что хуже вьючной скотины всякий себя почитал.
Утром ученье, развод, стрельба, в полдень — в поле работать. Отмаешься, так нет же тебе — вечером перекличка, а ночью сиди амуницию чисти. Поднимали людей барабанным боем, на работу в строю ходили. А наказанья? Дня не проходило, чтобы кого-нибудь не били; за самую малость на хлеб и на воду сажали, запирали в карцер. Отсидит мужичок суток трое, выйдет с дурной пищи чуть живой, на ногах не стоит, а его в строй гонят.
Да, снисхожденья никакого!
Стали мужики болеть, помирать. А все молчат — сказать даже у себя в избе слова нельзя. Обязательно найдется кто-нибудь и донесет начальству. Нарочно по избам таких постояльцев насажали, которые подслушивали и сплетничали.
Ломали мужики себе головы, к чему такое дело затеяли, как ни поверни — глупость одна выходит. Какой же может выйти солдат из мужика, если он полевой работой занят? Земля ведь всю силу отнимает, она не меньше ребенка ухода требует: в летнее время ее крестьянин от зари до зари пестует, а тут все силы на ученье да на амуницию проклятую идут. Стали хозяйства наши не хуже народа скудеть; о промыслах и думать нечего: не то что в лес пойти — рыбу ловить и то некогда.
Вздумало тут еще начальство грамоте нас учить: оно бы и не плохо, против этого никто слова не скажет. Только и ученье как-то нехорошо выходило. Гнали в школу силком, учили из-под палки, запугивали, чем могли, и, понятно, ничему не научили.
Спросить ничего нельзя было, а только и втолковывали нам, что государь де великую милость вам дал, да что счастливей вас на всем свете народа нет. Ну и счастье!
Через год после того, как устроили у нас поселенья, меня и Митяя в военную школу отдали. Школа у нас тут же в деревне была. И хоть под боком у родных, а все равно что в другой стране живешь — не позволяли к своим бегать. Только по воскресеньям в строю водили на площадь, и там могли мы с родными повидаться. Не даром матери плакали, как ребят своих в кантонисты отдавали. В месяц переменились мы так, что не узнать. Кормили нас плохо, били постоянно, ученьем этим солдатским донимали. Начальник наш кричал:
— Я из вас дух мужицкий-то выбью!
Чего добивались — не пойму! Потом уже объяснили мне: и вправду, хотел царь двух зайцев разом убить: армию-то дорого держать, а поселянин и землю работает и солдат исправный: как войну объявят — армия уже готова, народ к ружью привычен.
Только не вышло из этой затеи ровно ничего, кроме слез да горя, да и крови человеческой немало пролили.
Прошло года два, и шло нам с Митяем, должно быть, по пятнадцатому году. Два года всего мы эту лямку тянули, но уж узнать нас было невозможно: куда что подевалось. Были мы оба ребята веселые, живые, все нас занимало и радовало. Как побыли в школе — исхудали, озлобились, стали молчаливые, научились врать, да и воровали частенько.
И судить нас нельзя! Кругом хорошего не видали — у кого было научиться?
А морили нас голодом — еда такая, что только тем и спасались, что ремень на животе потуже стягивали.
Даже друг с другом почти слова сказать нельзя — начальство следило. Ведь они видели, что кругом все недовольны, ну и боялись, как бы не вышло возмущенья. Только ночью удавалось словом перекинуться, когда в казарме уснут все. Койки у нас рядом были.
Вот, один раз ночью, только я было стал засыпать, Митяй будит меня.
— Ты чего? — спрашиваю.
Сидит он на койке, колени руками обнял и лицо злое, презлое. Был он на отца своего Василия похож — лицо черное, глаза большие, желтые, — ну, точно цыган.
— А то, говорит, — что больше я этакой жизни терпеть не хочу.
— Что же делать будешь?
— Убегу! — говорит.
Посмотрел я на него — шутит или нет? А он как-будто мою мысль разгадал.
— Нет, говорит, — Николка, я не шучу. Пораскинь-ка умом: чего ради нам терпеть? Ну, год протерпим, ну, два — разве легче нам станет? Вырастем большие — все то же будет: перейдем в батальон, будем опять под барабаны в строю ходить; разве что война будет и уложат где-нибудь в бою.
— Ну, а куда побежишь?
— Да уж найду место — земля велика. Сначала в лесу укроюсь — там жить буду, а дальше увижу, что-нибудь придумаю.
— Есть-то что будешь?
Митяй только рукой махнул.
— А здесь-то я разве сыт? Только тем и жив, что где-нибудь украду лишний кусок. Весна только наступает все лето впереди. Буду силки расставлять, птиц ловить, рыбу удить, а случится и на дороге удачу найду. Я малый сильный, с кем хочешь в драку полезу, коли голод заставит. Да что рассуждать — коли даже сдохну в лесу, и то легче, чем этакая жизнь. А ты подумай только! Пожить на своей полной волюшке, начальства в глаза не видать, ученья проклятого не проделывать, под розги за всякую малость не ложиться.