Досье на человека - Эрнест Цветков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И каждую неделю выступления в Клубе давали мне не только приток свежих денег, но и приток свежих впечатлений. Вдохновленный собственным многоречием, я воспарял вместе со слушателями к высотам извечно мудрых заповедей и в это время рыскал по рядам в поисках не менее вдохновенных глаз интеллектуально неудовлетворенных дамочек, в которых нетрудно было предугадать моих грядущих сексуальных партнерш. Самое приятное, пожалуй, заключалось в том, что за свое вдохновение и удовольствие я получал еще и деньги, и перспективы прелестного времяпрепровождения.
Теперь же ни вдохновения, ни удовольствия, ни перспектив. Хорошо, хоть деньги не перевелись. А Публика – Дура. Ей надоели тонкие изыски интеллектуальных наслаждений, видите ли, и каждый теперь тщит себя надеждой, что в глубине его сокрыт пока что дремлющий Рокфеллер.
Женщины кинули меня все разом. Просто. Спокойно. Без всякой демонстративное. (Уж последнего то я никак не ожидал.) Они перестали звонить, интересоваться моими творческими успехами и моей яркой личностью на фоне этих самых успехов. Мои же звонки даже намека на душевный трепет на том конце провода не вызывали. В конце концов, моя уязвленная гордость заставила меня демонстративно оборвать контакты. Я начинаю подозревать, что и растительная Лизочка проделает со мной подобное и променяет мою изливающуюся потоком экспрессию на холодные обеды с каким-нибудь эстетствующим придурком, одним из тех, что вечно околачиваются возле светской богемы.
Одиночество заползло ко мне за пазуху и свернулось там клубком. Мир отвернулся от меня и радует теперь других. Ну и пусть радует… А я выливаю остатки чая в свою иссушенную сигаретами глотку и подкрадываюсь к Лизочке, чья вялая фантазия дает себе сейчас волю в таинственных лабиринтах сновидения.
Я на цыпочках подхожу к скомканной фигурке, прикрытой полунаброшенными тенями и одеялом, осторожно касаюсь коленом нашей низкой кровати и нависаю над Лизочкой. На мгновенье ее дыхание притихло, словно повисло на невидимом волоске, но тут же ее растопыренный ротик издал тонкопохрапывающий дискант. Я приблизился к ее лицу, обрамленному в оправу химических кудряшек, и почему-то мне показалось, что тьма вокруг сгустилась, и в этой плотной завесе ночи мелькнуло наваждение. Безумный импульс пронзил воздух спальни и вошел в меня, заставив сердце подкатиться к горлу. И тут Лизочка открыла вспыхнувшие изумлением и предчувствием глаза. Ее зрачки, подернутые лунным блеском, в этот момент просочившимся сквозь тьму, устремились прямо на меня, и я нырнул в какую-то страшную бездну и только успел осознать, что моя правая рука сдавила ее тонкое горло и сжалась еще крепче, вдавив исказившееся лицо со взметнувшимися кудряшками в глубину подушки. Ее тело несколько раз дернулось, напрягшаяся гортань хрипло крякнула, и все стихло. И я почувствовал, что куда-то падаю.
Николай Павлович. Ночной салон
Ноябрьский ветер гонит по промерзшей земле обрывки старых афиш, слежавшийся мусор, взметающиеся россыпи снежной пыли и запоздалых прохожих. Москва пустынна такими вечерами, когда вступают в свою безраздельную власть неведомые силы – зла ли, добра ли – неведомо никому, но лучше все равно посторониться, юркнуть в свою теплую нору и притаиться там до утра, когда затихнут эти стихийные игры, где человек теряет свою гордую маску и становится просто человечком, нелепой фигуркой, затерявшейся в вихре таинственных водоворотов вселенной.
Иногда запутавшийся ветер подвывает то с рычащими грозными нотками в зияющих жерлах водосточных труб, то с жалобными поскуливаниями под самыми окнами низеньких первых этажей сретенских переулков – место, которое ночь отмечает своим особым знаком. Так, например, если идти от самой Сухаревской площади, из подземных недр которой вырастает загадочная церковь В Листах, по направлению к Рождественскому бульвару, где Сретенка медленно прекращает свое существование, словно уходя в иное измерение, можно обнаружить множество не совсем обычных деталей, появляющихся ближе к ночи, хотя в какое конкретно время, трудно бывает предугадать – каждый раз по разному. Так, например, немало подгулявших свидетелей, застигнутых врасплох сретенскими ночными сумерками, рассказывало впоследствии об одинокой тени, таинственно шатающейся у входа в лабиринты Большого Сухаревского или Последнего переулков. Некоторые, те, кто чувствовал себя посмелее, даже пытались окликнуть ее, но в ответ слышали или леденящее безмолвие черного силуэта, который тут же при этом исчезал в какой-нибудь стене, или стоны, похожие на детский плач. Наиболее предприимчивые после первого случая встречи возвращались в эти места и пытались сетями изловить призрака, но последний оставался неумолим и неуловим. А пустые сети уже к утру почему-то начинали гнить. А однажды в течение нескольких темных часов заживо сгнила одна коммерческая палатка. Наиболее наблюдательные подметили, что незадолго до этого вокруг нее кругами расхаживала загадочная тень.
Как бы то ни было, но загадочная зачарованность этих мест накладывает свой отпечаток и на здешних жителей, которые, порою сами не ведая того, несут на себе или в себе некую приобщенность к таинственным хитросплетениям бытия.
Ибо быт здесь и бытие неразделимы. Как высказался один местный философ: «Наш быт определяет ваше бытие».
Так изрек один любитель оригинальной мудрости, который принадлежал к числу тех, кто являлся постоянным посетителем известного салона Николая Павловича, седовласого мэтра в области психоанализа, получившего соответствующее образование за границей. В этом плане он, разумеется, был человеком уникальным и единственным в своем роде. Пройдя пятидесятилетний рубеж, он подытожил свое существование и пришел к выводу, что прожил хотя и трудно, но совсем не зря. Не сорвав громких оваций, на которые он уповал в молодости, будущий мастер психологического нюанса решил развиваться не в ширь, а в глубь и направил свой интерес вначале на бихевиористику, то есть науку о человеческом поведении, а затем и на психоанализ, где и создал себе прочное, солидное и внушающее доверие имя.
Разумеется, на первых порах он не мог афишировать свое искусство в отрасли, на которую распространялось священное проклятие «ума, чести и совести нашей эпохи», и потому вынужден был демонстрировать в светлое время суток скромные достоинства образцового ординатора одной из психиатрических клиник. Однако ближе к вечеру он преображался, а к ночи превращался в совсем уж иного человека – вальяжного хозяина подпольного салона, где с компанией единомышленников обсуждал животрепещущие проблемы потемок человеческой души или консультировал клиентов (и при этом брал деньги!).
Но время шло своим чередом. Эпоха сошла с ума, потеряла честь и лишилась совести, и салон Николая Павловича вышел из подполья. Официальная идеология согласилась, что брать деньги за свою работу не есть преступление, и Николай Павлович задышал свободнее и даже опубликовал несколько работ, касающихся новых подходов к терапии неврозов психоаналитическим методом. И теперь многие начинающие душеведы почитали за честь попасть под его патриаршее крыло, уютно пристроившееся в одном из особняков на стыке Б. Сергиевского и Последнего переулков.
А в этот вечер в зеленом бархате его гостиной расположились вдумчивые интеллектуалы, чьи способности вполне отвечали собственным потребностям.
Наслаждаясь процессом, творил мысль Герман Ростков, известный психотерапевт, автор книг и участник телепередач, молодой человек, чей ум пребывал в состоянии перманентного саморазвития, и склонный к лингвистическим изыскам. Ему благосклонно оппонировала Рита, склонная к психологии и сексапильности. Впрочем, она и была профессиональным психологом и сексапильной женщиной. Матвей Голобородько, поэт – верлибрист некоторых научных вещей не знал, но точно чувствовал их интуитивно, а потому и вписывался органично в этот кружок исследователей человеческой природы.
– Видишь ли, Рита, – протянул Герман, позвякивая ложечкой, погрузившейся в черный омут восточного кофе, – наш старина Фрейд был сам невротиком, и еще каким, а иначе бы он и не сумел вывернуть наизнанку душу человеческую. Ведь его все открытия представляют собой не что иное, как описание своих собственных переживаний. В этом он близок Достоевскому, своему, можно сказать, предтече, духовидцу и провидцу, который черпал материал из колодца собственных откровений. Все эти митеньки, алешеньки, раскольниковы, смердяковы и т. д.:– все это сам Федор Михайлович. Не так ли, Николай Павлович? – быстро переключился Герман на мэтра. Тот невозмутимо приподнял уголок брови и слегка кивнул. – Иными словами, – продолжил Ростков, – быть настоящим душеведом значит быть очень смелым человеком. Ведь только очень смелый человек может подойти к краю собственной пропасти, заглянуть в нее и не отшатнуться. За это он получает знания.