Какое дерево росло в райском саду? 40 000 лет великой истории растений - Ричард Мейби
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Непонятно, почему к нам не вернулось древнее чувство восхищения растениями, ведь теперь мы, помимо всего прочего, понимаем, какую важнейшую роль сыграл растительный мир в нашей собственной жизни[2]. Возможно, в этом и ответ: нам трудно признать, что мы не нужны растениям в той мере, в какой они нужны нам. ООН называет 300 с лишним тысяч видов, составляющих флору Земли, «краеугольным камнем экономики… клетки, осуществляющие фотосинтез, поглощают долю энергии солнечного излучения, и эта безмолвная повседневная работа дает нам все, что у нас есть – воздух, которым мы дышим, воду, которую пьем, пищу, которую едим, волокна, в которые одеваемся, лекарства, которые принимаем, древесину, из которой строим жилища». Кроме того, растения – еще и спасательная служба на передней линии фронта. Именно они противостоят изменениям климата, впитывают потопы, очищают городской воздух. Дикие цветы помогают выжить насекомым, а те опыляют человеческие посевы. Структуры растительных тканей служат образцом для нового поколения рукотворных экологически чистых материалов. Казалось бы, раз мы теперь лучше понимаем, какую важную роль играют растения на Земле, то должны уважать их как независимые живые организмы. Но на деле все наоборот. Видные борцы за охрану окружающей среды, например Тони Джунипер, открыто отвергают идею «самоценности» растений и предпочитают подчеркивать их экономический потенциал, с радостью переняв рыночный жаргон. «Толпу нарциссов золотых» Вордсворта (здесь и далее пер. А. Ибрагимова) подвергли «ребрендингу» – теперь это «природный капитал», а дикий лес – «поставщик экосистемных услуг». «Природа», которая когда-то воспринималась как альтернатива или противовес уродствам корпоративного существования, теперь вовлечена в него. Не сомневаюсь, что прагматичная «реалполити́к» и эгоизм подобного подхода и в самом деле служат мощными стимулами для охраны окружающей среды. Однако тут поневоле вспомнишь слова Джорджа Оруэлла: «Но если мысль уродует язык, то язык тоже может уродовать мысль» (пер. В. Голышева). И поневоле забеспокоишься: к каким подсознательным последствиям приведет отношение к растениям как к биологическому пролетариату, который трудится исключительно на благо нашего вида, и лишение их какого бы то ни было априорного значения. Не обязательно считать, что у растений есть права, чтобы понять, как опасно такое положение дел и насколько оно зависит от человеческих пристрастий, настроений и капризов. Без уважения, без подлинного интереса внимание не удержать. Сложные системы превращаются просто в зеленые пятна, а это чревато серьезными последствиями и для нас, и для отдельных видов. Пример благонамеренного, но недальновидного антропоцентрического мышления – бесконтрольное разведение медоносных цветов для опылителей, в особенности пчел. Похвальная политика, вот только большинство насекомых-опылителей, в отличие от пчел, развиваются из личинок, которые питаются вовсе не богатыми нектаром цветами, а скучными зелеными листьями и травами, и некоторые из этих растений в результате изгоняются и вытесняются, чтобы хватило места живописной цветочной грядке.
Подозреваю, что главная причина, по которой нам так трудно признать, что растения – это независимые существа (рискуя смутить читателя, я бы употребил даже слово «личности», поскольку растения – сами творцы своих биографий), – состоит в том, что у них, по всей видимости, нет души и духа. Мне повезло: я рано понял, какой жизненной энергией они обладают, и это определило мое мировоззрение. Позднее я подробно расскажу, как один-единственный вид растений, солерос европейский, или морская спаржа, произвел такой переворот в моих представлениях, а здесь ограничусь кратким изложением, поскольку это важно для нашего разговора. Сначала я относился к этому растению как к удачной находке, съедобной травке, настоящему дикорастущему деликатесу (я и сейчас считаю, что это настоящая звезда среди кормовых растений), а потом обнаружил, что оно ведет интереснейшую жизнь, никак не связанную с тем, как я его использую, и любит голые вязкие приливные полосы на берегу моря, но при этом превращает их в сушу, а это, казалось бы, совсем не в его интересах.
Мои личные встречи с растениями, отчасти описанные на этих страницах, лишь укрепляют мое убеждение, что у растений собственная жизнь. Всякий раз, когда я становился владельцем растения, контролировал его или строил какие-то планы по его поводу, меня неизменно поражало, как ловко растения уклоняются от намеченного человеком пути и следуют своим собственным курсом. За годы, которые я владел результатами жизнедеятельности векового леса на Чилтернских холмах (не стану утверждать, что я владел самим лесом как жизненным пространством), наши жалкие попытки сажать деревья гасились в зародыше, поскольку сам лес считал нужным выращивать совершенно другие виды. Всякие, казалось бы, застенчивые, привередливые растения – редкие папоротники, местный волчеягодник, единственная во всем графстве Херфордшир колония горошка лесного – так и лезли из земли в колеях, которые оставил наш бульдозер. Лиловые орхидеи цвели пышным цветом там, где даже читать было темно, и исчезали, едва на них падал свет.
Куда бы я ни попадал, везде растения удивляли меня: то они по-собачьи преданы своему месту – до того, что их можно назвать genius loci, то готовы по малейшей прихоти покинуть уютный дом и стать бродягами, оппортунистами, вольнодумцами. Я видел, как древние скрюченные деревья отращивают во все стороны ветви, которые шарят везде без разбора, словно усики вьюнка, способные с равным успехом расползтись по всему огромному лугу или вжаться в стену городского дома. Я дивился тропическим орхидеям, которые питаются воздухом и туманом. Если смотреть на растения с этой точки зрения, возникают серьезные вопросы о том, какие пределы ставит жизнь и какие возможности открывает: границы личности, природа старения, значение масштаба, цель красоты – похоже, растения проливают свет на процессы и парадоксы нашей собственной жизни.
Тут-то, разумеется, и возникают сложности. Как можно думать и говорить с симпатией о царстве, которое так сильно отличается от нашего, и при этом не адаптировать его к нашему мировоззрению, не порочить его? Разве мы не навязываем языковые ограничения всякий раз, когда пытаемся славить свободу растений? Нет ли противоречия в самом замысле этой книги? По традиции в нашем культурном подходе преобладают аналогии. Мы по меньшей мере две тысячи лет пытаемся осмыслить мир растений, жизненная сила которых едва заметна, сравнивая его обитателей с понятными нам образцами живости – с мышцами, импульсами, электрической машинерией, с несовершенными версиями нас самих. Нарциссы превращаются в танцовщиков, которые водят хоровод, вековые деревья – в стариков. Когда листья вянут и опадают, это такой сон или смерть. Мы – шекспировские раздвоенные корешки, пытающиеся решить «обезьянью головоломку» – именно так, “monkey puzzle”, называют по-английски араукарию.
А в сфере науки метафоры и аналогии не в чести и даже в опале. Ведь они, чего доброго, отвлекут от реальных жизненных процессов в растениях и приведут к чудовищной ереси (или прискорбной глупости) – натолкнут на мысль, будто растения заключают в себе или отражают наши чувства. Но я не понимаю, каким образом мы можем найти свое место в паутине жизни на Земле, не прибегая к иносказательным возможностям собственного языка для изучения растительных диалектов, построенных на формах и узорах, их неумолчной болтовни при помощи ароматических сигналов и электрохимического семафора. За это растительный мир щедро платит нам – служит неисчерпаемым источником лингвистических образов. Корни, ветви, цветы, плоды – мы отчетливее представляем себе собственную жизнь, поскольку включили растения в архитектуру своих фантазий. Опасность таится не столько в самой метафоре, сколько в некотором буквализме: иногда то, что задумывалось как глубокая аллюзия, превращается в человекоподобное дерево или цветок анютиных глазок, питающий нежные чувства (недаром английское название анютиных глазок “pansy” происходит от французского слова “pensées”, что значит «думы»). Пожалуй, крайнее проявление подобных представлений – викторианская мода на «язык цветов», когда отдельным видам растений произвольно приписывались «значения», не имеющие отношения к жизни самих этих организмов[3].
Сэмюэль Кольридж, великий романтик и большой любитель растений, хорошо понимал, где проходит эта тончайшая грань. «Все на свете обладает собственной жизнью, – писал он, – и все мы – единая жизнь»[4]. Он говорил о существовании отдельной личности в природном сообществе, но при этом, вероятно, думал и о том, как сопоставить свою меру вещей, так сказать, с мерой, с которой растительный мир подходит к самому себе.