Смысл жизни - Александр. Омильянович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здания казарм — постройки еще царских времен — стояли редко, разбросанные на ровной, без единого деревца местности. Однако Загдан решил рискнуть. Он уже наметил охранника, на которого должен был напасть, затем прорваться через цепь охраны, отсечь погоню взрывом гранаты и убежать в сторону Воли-Замбровской.
Он поправил пистолет, спрыгнул на землю и уже хотел двинуться в сторону охранника, когда раздался свисток офицера, объявившего сбор.
Загдан остановился на минуту как вкопанный. Не успел. Что делать с гранатой и пистолетом? Отойти к повозке и избавиться там от добычи? Но было уже слишком поздно. Он встал в колонну, поглощенный одной мыслью: обыщут его конвойные или нет?..
Лишь когда снова оказался на плацу среди тысяч пленных, он глубоко вздохнул. Он еще не знал, как воспользуется этими орудиями смерти, но избавиться от них уже не хотел. До вечера он делал в вещмешке второе дно, под: которым спрятал свою добычу. Только после этого почувствовал себя как-то бодрее. То, что рядом с ним было оружие, пробуждало в нем надежду. Ночью он тайком взял вещмешок, убрал искусно замаскированное второе дно и судорожно — словно хотел ее раздавить — сжал рукоятку пистолета.
С этого дня он все больше и больше стал думать о побеге. Однако сильное охранение, машины с фарами и тяжелыми пулеметами, да к тому же еще и собаки, исключали эту возможность. Но он верил, сильно верил, что случай представится…
13 сентября на плац пригнали новые колонны пленных. Вокруг плаца медленно шла группа немецких офицеров. Среди них выделялся своими витыми погонами какой-то генерал, который оживленно что-то говорил, то и дело показывая рукой на пленных.
Под вечер снова прибыла группа пленных, а за цепью охраны были согнаны повозки и кони польского обоза. В этот вечер раньше, чем обычно, раздалась команда «Ложись!». Одновременно через мегафон дважды прозвучало предупреждение, что каждое подозрительное движение на плацу, попытка подняться с земли будет караться смертью.
Вавжинец Загдан не спал и зорко следил за крутившейся вокруг группой немецких солдат. Была уже глубокая ночь, когда раздался треск разрушаемого ограждения, и кони из польского обоза, которых гитлеровцы нещадно стегали кнутами и кололи штыками, как ошалелые стали топтать и давить лежащих, застигнутых во сне людей.
Пленные вскакивали с земли. Раздались крики, началась суматоха. Тогда вспыхнули фары грузовиков и, как по команде, загрохотали тяжелые пулеметы. Светящиеся строчки трассирующих пуль врезались в сбившуюся на плацу четырехтысячную толпу. Крик людей сливался с ржанием коней и треском выстрелов. Стоны раненых переплетались с мольбой о милосердии, со словами молитвы, с проклятиями. А пулеметы били, не переставая, безостановочно, безжалостно. Светящиеся строчки перекрещивались, неся неумолимую смерть. Несколько десятков пленных, прошитых пулями, издавали последний вздох.
Загдан лежал там, где его застала команда «Ложись!». По счастливой случайности испуганные кони не ворвались в эту часть плаца. Когда грохнул первый залп, он инстинктивно хотел подняться, но удержался. Старался втиснуться в утоптанный песок, стать невидимым. Совсем близко над ним прошла одна и другая очередь, и где-то рядом раздались стоны. Загдан закрыл лицо руками. Он проклинал немцев и войну, проклинал и ту минуту, когда появился на свет. Проклинал так долго, пока не умолкли немецкие пулеметы и не погасли автомобильные фары. Тогда он приподнял голову и в полубессознательном состоянии осмотрелся в темноте. Рядом с ним кто-то громко стонал. Загдан придвинулся и, несмотря на мрак, увидел, что у пленного окровавлено лицо и пробита пулями шинель. Он осторожно расстегнул на нем мундир, пропитанный кровью. Достал из вещмешка запасную рубашку, разорвал ее на полосы и стал перевязывать раненого. Пленный бредил и, не придя в сознание, умер.
В эту ночь, длинную как вечность и кошмарную как ад, уцелевшие пленные тайком перевязывали раненых, а кто понабожнее — читал молитвы над умирающими.
Наконец наступило утро. Лучи восходящего солнца упали на окоченевшие трупы более двухсот убитых…
Длинные колонны пленных, окруженные цепью конвойных, шли в сторону Ломжи. Под ясным сентябрьским солнцем, покрытые пылью, они шли медленно, тяжело. По дороге их обгоняли немецкие грузовики с солдатами, которые грозили пленным и насмехались над ними. Жители деревень, попадающихся на пути, собирались у шоссе и в молчании смотрели на пленных. Иногда чья-то жалостливая рука бросала буханку хлеба или пачку махорки, но немецкие солдаты с ругательствами, а то и выстрелами отгоняли толпу от шоссе.
Пленные дошли до Ломжи. И здесь на улицах в выразительном молчании стояли рядами жители, смотрели и из окон, и с балконов. Люди бросали пленным еду и папиросы, а иногда до них долетали слова: «Варшава сражается! Хель сражается! На западе началось наступление!»
После двух дней изнурительного перехода подошли к деревне Винцента. Здесь они прощались с польской землей.
Глухо отозвался под ногами шагавших мост. Здесь же валялся вырванный из земли польский пограничный столб. Он был весь искромсан топорами, а орел на нем — искорежен. Ряды пленных, как на параде, поворачивали головы в сторону поруганного герба отчизны.
А затем они увидели нечто иное. Рядом лежали две прусские деревни Гезен и Кёнигсталь, запруженные толпами жителей, среди которых было много коричневорубашечников из СА и «гитлерюгенд».
Едва голова колонны пленных вступила в пределы деревни Гезен, как в толпе раздались крики: «Польнише бандитен» — и полетели камни, палки и бутылки. То один, то другой пленный стирал кровь с разбитой головы или лица. Глядя в землю, с окаменевшими лицами, они старались не видеть и не слышать того, что творилось вокруг.
И так встречала их деревня за деревней. С каждым новым километром в глубь Восточной Пруссии многочисленнее становились толпы, сильнее выражалась ненависть к польским пленным.
Под вечер они подошли к городу Пиш, который назывался по-немецки Иоганнисбург.
От Замбрува до Пиша Загдан шел как во сне. У него был жар. Иногда его знобило и в глазах мелькали красные пятна. Но несмотря на это, он по дороге все время высматривал удобный момент для побега, но он все не приходил. Впрочем, у Загдана, видно, и не хватило бы сил, чтобы убежать далеко. Шинель, ботинки и особенно вещмешок, в котором лежало его ценнейшее сокровище — граната и пистолет, — все это наваливалось на него тяжелым грузом.
По улицам Пиша они шли взявшись под руки, прижавшись друг к другу, словно ища в этом защиты. На них сыпались камни, стекло, мусор, выбрасываемые из окон. Некоторые старались прикрыть глаза, лицо фуражками.
Неожиданно Загдан пошатнулся, и, если бы не руки, которые его поддержали, он рухнул бы на мостовую. Кусок разбитого электроизолятора угодил ему в висок. Из раны брызнула кровь, потекла по щеке. Кто-то подал ему платок. Он снова зашатался — на этот раз ему в спину попал камень.
Конвой прогнал пленных по главным улицам Пиша. Потом их отвели на обширный плац, где они остались на ночь.
* * *Несколько дней шли пленные через разные города и деревни. Восточная Пруссия тонула в море флагов и плакатов, прославлявших великую победу фюрера над Польшей.
Пленные, выбившиеся из сил, грязные, голодные и страдающие от жажды, едва добрались до Ольштына. Там находился крупный сборный пункт, куда по разным дорогам сгоняли тысячи таких, как они. Специалисты из вермахта сортировали прибывших, составляли новые колонны и отправляли их в стационарные лагеря для военнопленных — шталаги.
Через несколько дней и Загдан попал в новую колонну. Ее вскоре отправили на вокзал в Ольштыне и разместили в смердящих калом и мочой вагонах для перевозки скота. В них пленные могли только стоять.
Застучали колеса вагонов, и состав тронулся. Загдан стоял, прижатый к стене вагона, и через небольшую щель читал написанные на чужом языке названия мелькавших станций. Поезд шел на север. Жар у Загдана прошел, рана на виске засохла. И хотя он чувствовал себя все еще слабым, апатия первых дней после поражения постепенно проходила. Он решил бежать. И верил, что совершит это.
За те ночи и дни, которые Загдан провел в плену, он не раз размышлял о своей жизни. В тридцать лет он был один на свете. Он плохо помнил убогий родной домишко в предместье Белостока и родителей, которых скосил тиф во время первой мировой войны. Вспоминал горькое детство, проведенное у далеких родственников, четыре года школы и трудовую деятельность: продавец газет, посыльный в отеле, пастух, поденщик на сезонных работах в Восточной Пруссии, а затем и тяжелая, изнуряющая работа на железной дороге. Воспоминания не были романтичными, однако Загдан не жалел об этих годах. Возвращаться с войны ему также было не к кому, хотя Веронику он знал уже много лет, но их не связывало глубокое чувство. Был он человек простой, и ему были чужды возвышенные переживания. Волна чувствительности накатывалась на него при воспоминании о полях, колышущемся под ветром хлебном море, об августовских лесах и озерах, о прогулках по зеленой Липовой улице в Белостоке, о земле, в которой покоился прах его дедов и отцов. Он верил, что это и есть та родина, за которую стоит даже погибнуть.