ЯПОНИЯ БЕЗ ВРАНЬЯ исповедь в сорока одном сюжете - Юра Окамото
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1. Главная цель идущего по дороге карате — укреплять тело и совершенствовать дух.
2. Карате подобно кипятку, и если вечно не подогревать его, оно превратится в обычную воду.
3. Карате начинается и кончается поклоном.
Потом последнее челобитье у порога — и свобода. Мой дом был в низине, поэтому всю дорогу обратно велосипед катился сам, и я замирал на нём, сам не зная, что делать с моим неожиданно полученным обратно телом, каким-то другим, незнакомым.
Занятия карате по большей части состоят из бесконечных повторений так называемых ката — буквально слово значит форма и выражает последовательность ударов и блоков. В ката регламентировано абсолютно всё — положение всех частей тела, скорость каждого движения, состояние каждого мускула в каждой позе. Казалось бы, карате не даёт человеку ни единой возможности проявить себя, словно стирает личность, превращая тебя в хорошо отлаженную механическую игрушку.
На моей полке стоит книга под названием «Ката пути карате». В её предисловии некий великий и ныне покойный сэнсэй написал следующее: «Ката обуславливает форму движения, но не сердце того, кто её исполняет. Ката — выражение духовной культуры человека, и поэтому, воспроизводя её, ученик растёт, созидая собственное сердце».
С западной точки зрения — бред сивой кобылы. Для европейца любое искусство — способ выразить себя, и человек набирает технику, скажем, живописи или игры на музыкальном инструменте, для того чтобы потом взять свой внутренний мир да этой техникой его выразить. Если, конечно, ты творческая личность и внутренний мир у тебя там, где положено. А тут выходит, что сама техника берёт тебя в тиски, да так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть, сердце твоё оставляет вроде бы в покое, но его же по дороге и созидает.
После девятнадцати лет в Японии, большую часть которых я так или иначе продолжал заниматься карате, мне кажется, что я понимаю, в чём тут дело. Выполняя ката, ты впускаешь в себя движения давно уже покойных людей, даёшь им завладеть своим телом. И за годы, которые ты проводишь в механическом повторении, движения формируют тебя, делая из тебя что-то новое. Ты никогда не сможешь стать кем-то ещё — покойным великим сэнсэем или же братом японцем, который производит, казалось бы, совершенно те же движения рядом с тобой. Ты меняешься только так, как дано тебе. Чем больше ты меняешься, тем больше твои новые решения и движения — часто и не связанные с карате — начинают быть продиктованы диалогом между тобой и ката. Ты иначе берёшь чашку со стола. Иначе гладишь своего ребёнка. Иначе смотришь на людей. Ты становишься одновременно и автором, и соавтором самого себя, становясь результатом диалога между тобой и теми другими, которых давно уже нет. С некоторыми это происходит постепенно, и тогда диалог вполне органичен и заметен. Но не со всеми.
…Вместе со мной долго учился один мальчик. Почему-то он всегда приходил в додзё в сопровождении своих родителей, тучной, пожилой и откровенно неприятной пары. Оба усаживались у стенки на пол и молча смотрели на своего сына в течение двух часов, практически никогда не разговаривая ни с кем, не улыбаясь, а после тренировки что-то тихо говорили ему — насколько я понял, замечания. Мальчик, хотя и чрезвычайно закомплексованный, был усерден, делал невероятные успехи, и уже года через два, когда он исполнял ката, мы все заворожённо глядели на него. Он был практически безупречен. И всё равно проигрывал одно соревнование за другим, проигрывал потому, что в его ката была лишь форма. Каждое движение было как пример из учебника иностранного языка — голая грамматика без тени смысла.
Год назад он перестал приходить — поступил в училище, переехал в общежитие, начал где-то подрабатывать, и времени приходить на занятия не оставалось. Я слышал, что карате он всё же не бросил и вечерами занимается дома сам. Потом мне кто-то сказал, что он занял второе место на чуть ли не самых известных соревнованиях страны. А затем он пришёл к нам на тренировку.
Ощущение было такое, словно в безукоризненную, но мёртвую грамматику вдруг вдохнули жизнь. Движения были вроде бы те же, но выглядели совершенно иначе — они были его собственные, не похожие ни на кого. Казалось, будто, уложив каждое своё движение в столь узкие каноны, он в результате обрёл свободу — и от своих тиранических родителей, и от комплексов, и от самих канонов. Он наслаждался своей силой, играл своим телом, как джазовый музыкант играет на инструменте.
Я взглянул ему в глаза и понял, что в драке с ним у меня не было бы ни единого шанса.
3. БЕГУЩИЕ ВМЕСТЕ
Через месяц после того, как я поступил в университет, ко мне подошёл парень с Тайваня, с которым мы вместе учились на курсах японского. «Чего-то не видно тебя совсем. Куда запропастился?» Я непонимающе спросил, где это меня не видно, на что он мне терпеливо объяснил, что все иностранцы университета тусуются вместе, на особой тусовке для иностранцев.
«У тебя что, друзей, что ли, нет?» — с подозрением спросил он. Я ответил, что есть, но что все они японцы. «Японцы? — недоумённо проговорил он. — Японцы же не дружат!» На тусовку я так и не пошёл, но и уверенности, что мои отношения с японцами можно назвать дружбой в русском смысле этого слова, у меня тоже не было и нет до сих пор.
Как раз в то время вместе с несколькими японскими студентами я подрабатывал в горах проводником для детей, и периодически, навесив на спины огромные деревянные рамки сёико с поклажей из продовольствия, палаток и посуды, мы делали броски от одной горы к другой, где нас поджидали дети. Шли мы гуськом, практически не отдыхая, поскольку с таким весом без помощи и встать невозможно, и обращались ко всем встречным со следующим приветствием, в котором умещались почти все шаблоны, нужные японцу в жизни. Первый в шеренге говорил «Доброе утро», второй — «Добрый день», третий — «Приятно познакомиться», четвёртый — «Позволю себе отведать вашей великолепной еды», пятый — «Спасибо за угощение», шестой — «Спокойной ночи», и, наконец, седьмой — «Простите, что позволили себе отойти от приличий». Первому вежливо отвечали «Доброе утро», на второго смотрели как на полного идиота, потом начинали постепенно понимать шутку и, поравнявшись с седьмым, уже начинали хохотать. Именно этих парней я считал тогда своими друзьями, и мне было с ними хорошо, хоть и совсем не так, как чувствуешь себя в русской компании.
С людьми, выросшими в русской культуре, связь на каком-то другом уровне, о каждом знаешь всю подноготную, с каждым ты лицом к лицу, глядишь в его бездонные глаза и веришь в него и — поэтому — в себя. В слаженной группе японцев смотрят не друг на друга, а вместе на мир, верят не в каждого конкретного человека, а в общность всей группы. Верят слепо, переставая видеть и других, и самого себя, как бы утопая в вере. И, пожалуй, именно тогда, вышагивая в шеренге с белым полотенцем, повязанным на голове на манер японских рыбаков и строителей, и почти автоматически выдавая своё «спасибо за угощение» каждому встречному, я впервые почувствовал себя по-настоящему японцем.
Что бы мне сказал мой однокурсник с Тайваня, если бы я рассказал ему об этом — не знаю. И ещё меньше представляю себе его реакцию на следующую историю.
Один приятель позвал меня участвовать, пожалуй, в самом опасном празднике Японии — Дандзири. К пятитонной деревянной повозке привязывают толстенные канаты и с бешеной скоростью тащат её по узеньким улицам города, в то время как на самой повозке человек десять бьют в барабаны, играют на флейтах и танцуют. Руля на повозке нет, и управляют ею только верёвками сзади.
Праздник уносит в среднем по жизни за два года, а поломанных костей, контузий и разрушений для города всегда немало.
Я прибыл в город за день до праздника, едва проспал ночь, встал на рассвете и отправился вместе с другими бурлаками в храм — убедить японских богов дать нам выжить. До сих пор помню тусклое утро, звон колокольчика, которым после немой молитвы каждый обращает на себя внимание глуховатых японских богов, и хмурые, похмельные лица собравшегося рабочего люда. А потом мы побежали. Мне как новичку да ещё и иностранцу было велено просто бежать рядом с другими и пока что не притрагиваться к верёвкам. Для начала мы врезались в фонарный столб. Повозка осталась цела, но столб встал на манер Пизанской башни. Затем кому-то переехали ногу. Повозка поехала дальше, но хруст костей донимает меня до сих пор. Мне было страшно, одиноко, и я думал о жене и детях, которые ждали меня дома. А потом переднее колесо въехало на тротуар.
Повозка наклонилась над нами, танцоры и музыканты посыпались вниз, а бурлаки, бросив на мгновение верёвки, отпрыгнули как можно дальше. Я тоже. Секунды две повозка шаталась. А потом единым движением все вокруг бросились к ней и поставили её на землю. Я тоже подбежал. Но на секунду позже остальных.