Мессалина - Виолен Ванойк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раздумывая об отношении к себе близких, казавшемся ему тем более несправедливым, что он был самым прилежным и образованным человеком в семье, Клавдий спрятал свиток со стихами Овидия в футляр, положил его в нишу и стал искать сочинение об этрусках. Клавдий страстно увлекался историей, его в равной степени интересовали и этруски, и Карфаген. Он гордился тем, что его другом и учителем был Тит Ливий, великий римский историк, умерший лет двадцать назад, но оставивший по себе неизгладимую память. Клавдий наткнулся на «Георгики» Вергилия, развернул свиток и пробежал глазами несколько строк. Он стоял спиной к двери и не слышал, как вошел Калигула.
— Приветствую тебя, Клавдий! Что ты читаешь, пока меня нет?
Услыхав голос племянника, Клавдий вздрогнул. Он обернулся и, пораженный нелепым нарядом Калигулы, на мгновение потерял дар речи. Калигула был одет в тяжелую муаровую тунику, усыпанную драгоценными камнями и спадающую асимметричными складками до самого пола. Император питал явное пристрастие к пестрым туникам, которые римляне носили лишь за городом. Он был высокого роста и худой, в движениях немного расхлябанный, тело имел жилистое, ноги тонкие; его впалые виски и широкий, выпуклый и шишковатый лоб контрастировали с меньшей по размерам нижней частью лица, заканчивающейся волевым выступающим подбородком; глубоко посаженные, но живые и яркие глаза придавали ему вид человека умного и проницательного, однако в них поблескивал какой-то тревожный огонь.
Клавдий поднял руку, чтобы приветствовать императора, взявшего у него свиток.
— Вергилий? — с насмешкой воскликнул Калигула. — Ну уж нет! Все что угодно, только не Вергилий! Стихоплет он, этот Вергилий! Послушай вот лучше!
Он презрительно бросил поэму на стол и, с пафосом воздев руки, продекламировал по-гречески:
— Сокрушает мне сердце тяжкой своею судьбой Одиссей хитроумный; давно он страждет, в разлуке с своими, на острове, волнообъятом пупе широкого моря…[1] Гомер — вот поэт! Единственный великий поэт!
Не желая перечить своему вспыльчивому племяннику, Клавдий положил свиток на место, вспомнив при этом, что было время, когда Калигула высоко ценил создателя дивной «Энеиды». Но вкусы его были переменчивы, и очень скоро он бросал в огонь то, что прежде обожал.
— Садись, Клавдий, — снова заговорил Калигула. — Я заставил тебя ждать, но почему же ты, когда тебя ждут к обеду, всегда являешься во дворец с таким опозданием? Ведь ты знаешь, что мне это не нравится. Ты, верно, по своему обыкновению, всю ночь бегал по лупанарам и лег спать на рассвете?
Племянник попал в точку; Клавдий, кивнув, как и в детстве залился краской и пробормотал:
— Это не доставило мне удовольствия…
Растянувшийся на деревянном с золотой инкрустацией ложе Калигула захохотал:
— Отчего же, скажи на милость? Ты не захотел платить и хозяйка тебя поколотила?
— Вовсе нет. Просто я напрасно прождал всю ночь на Эсквилине одну армянку.
— О Приап! С чего это ты возжелал армянку, а не прекрасную римлянку с тугой грудью и круглым мясистым задом?
— Она мне понравилась. Когда я пришел к ней, она уходила куда-то с центурионом и попросила меня подождать.
— И ты безропотно покорился? Осел несчастный! Надеюсь, она не знает, кто ты такой, иначе она не преминет похвастаться, что заставила томиться ожиданием дядю самого цезаря. Я отомщу за тебя, бедный мой Клавдий. Я велю привести ее в лупанар, который намерен устроить здесь, во дворце, и ты сможешь иметь ее всякий раз, когда будешь приходить ко мне. Быть может, тогда тебе не придется ждать.
— Благодарю тебя, Калигула, — прошептал, опустив голову, Клавдий.
— Не надо меня благодарить, — вставая, проговорил император.
Он взял в стоящей на столе вазе оливку, разжевал ее и, злобно глядя на Клавдия, ловко выплюнул косточку ему в волосы.
— Ты, верно, голоден? — спросил Калигула.
Клавдий кивнул, казалось, не обратив внимания на застрявшую в венке цветов косточку. Калигула хлопнул в ладоши, и тотчас рабыня-эфиопка, обнаженная до бедер, туго стянутых длинной набедренной повязкой из льна, с густой курчавой шевелюрой, схваченной пурпурной лентой, явилась получить приказания.
— Принеси соррентского вина, галльской колбасы и тасосских орехов.
Когда молодая женщина ушла, Калигула вновь обратился к дяде:
— Попробуй пока эти оливки… Поверь, я заставил тебя ждать не ради собственного удовольствия. Сенаторы мне все уши прожужжали своими советами по поводу неотложных мер. Весь обед прошел в этих бесполезных дискуссиях, я ведь все равно все сделаю по-своему. Потом мне пришлось принять посланцев от граждан Аниция, прибывших из Лузитании, и от граждан Асса, прибывших из Троады, чтобы зачитать клятвы верности, которые дали мне их народы. Из-за этого я так и не покончил с почтой от прокуроров провинций. Все меня восхваляют в посланиях. Хотел бы я знать, когда я сяду на моего любимца Инцитата? За три месяца, что я ношу императорский пурпур, у меня не было ни минуты досуга!
Вошли рабыня-эфиопка и с нею еще одна женщина, обе несли золотые чеканные кувшины, бокалы тонкого александрийского стекла, серебряные блюда с колбасами и круглым хлебом.
— А вот и приятное питье, — сказал Калигула, беря бокал из рук опустившейся на колени рабыни. — Я не считаю соррентское вино наилучшим, хотя все отмечают отсутствие в нем примесей. Впрочем, оно легкое и в этот час, думаю, доставит тебе удовольствие.
Клавдий выразил согласие, сопровождаемое неприязненной ухмылкой, и протянул руки другой рабыне, принявшейся обмывать их теплой водой с лимоном и лепестками роз.
В эту минуту до присутствующих донеслось имя Калигулы, которое скандировала толпа, собравшаяся на вершине лестницы Кака, ведущей на Палатин. Одновременно рабыня, в обязанности которой входило сообщать о посетителях, известила императора о том, что Мнестер, знаменитый мим, ставший императорским любимцем, просит его впустить. Калигула жестом дал понять, что примет актера, и в ту же секунду вошел Мнестер. Этот худой, гибкий и подвижный человек, казалось, беспрерывно изображал что-то и танцевал прямо на ходу, точно его профессия сделалась его второй натурой. Он словно бы скользнул по гладкому мраморному полу к императору и подобострастно приветствовал его:
— Цезарь, твое имя звучит повсюду в Риме. Тебе надо появиться в окне, чтобы принять поздравления, которых стоят твои заслуги и беспримерная щедрость.
Довольная улыбка осветила лицо молодого императора.
— Народ требует меня, — объяснил он Клавдию. — Оно и понятно: я велел раздать по семьдесят пять динариев каждому гражданину. Отведай этого вина, пока я буду приветствовать их… И ты тоже, Мнестер.