Пристрастие к некрасивым женщинам - Ришар Мийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тихонько постучал в дверь, как делал всегда, когда хотел что-нибудь у нее спросить. Это было единственным условием, когда я мог ее побеспокоить: сестра не любила пустой болтовни или жалоб.
«Я – урод», – прошептал я, когда сестра с подозрительным видом приоткрыла дверь. Она не расслышала моих слов, заставила повторить, но не для того, чтобы унизить, как мне вначале показалось, просто я сказал это, проглатывая слоги. А она решила, что мне стало одиноко и я пришел, как и в предыдущие дни, долго поломав голову над вопросом, зачем я ее побеспокоил. В таких случаях сестра читала мне какой-нибудь отрывок из «Трактата об отчаянии»{ А. Конт-Спонвиль. Трактат об отчаянии и блаженстве.}, чтобы дать понять, насколько она умна и мне следовало самому во всем разобраться, что скука – не неизлечимая болезнь и раздумья в одиночестве гораздо лучше банальных развлечений.
«Только глупцы стараются веселиться любой ценой», – добавляла она.
Элиана советовала мне прочесть книги, которыми заваливала меня и с согласия матери покупала где только могла: на ярмарках, в сельских булочных и даже с рук у жителей Бюижа, Вильвалеикса, Эймутье. Им она задавала один и тот же вопрос:
«Нет ли у вас дома, где-нибудь на чердаке, книг, которые вам не нужны?»
Она покупала их подешевке, зная цену деньгам и вещам. Вначале люди относились к ней с недоверием, потом, поскольку на цыганку она никак не походила, несмотря на угольно-черные глаза, вызывала в добрых крестьянах жгучее желание заработать несколько су. Элиана торговалась, а они были рады избавиться от книг, которые принесли в дом или дочь, закончившая свое обучение, или племянница, приезжавшая на каникулы, или супруга, в прошлом любившая читать. Сестре часто приходилось покупать книги оптом, хорошие и плохие, в дешевом издании, пожелтевшие, пахшие плесенью или потом, запыленные, засиженные мухами, покрытые паутиной. Иногда я читал их, надев перчатки. Это были произведения классиков и дешевые романы – целая библиотека почти забытых авторов, но благодаря им я все-таки смог не утонуть в грусти. Эти книги стояли на сосновых этажерках, сделанных плотником из Сьома по фамилии Шабра. Мать не терпела ни малейшего беспорядка, в том числе и в моей комнате, куда никогда не заходила, предоставив меня заботам сестры и передав ей частично право решать все связанные со мною вопросы, за исключением финансовых. И конечно, морального авторитета, как сказал Жан Питр, один из немногих жителей Сьома, с которым я подружился. Мы снимали дом на пересечении дорог на Бюиж и Тарнак на окраине городка, в месте, получившем название «Часовня». И поэтому я оставался для местных «временным», почти сироткой, кем-то посторонним.
Я очень боялся матери, ей не надо было ни поднимать голос, ни говорить что-либо: меня ставили на место один только ее взгляд, нахмуренные брови или покашливание. Иногда она глядела на сестру, и та поднималась и давала мне шлепок так тихо, как только могла. Вскоре этот жест превратился в выражение нежности, а позднее она наполнила его иронией, которую всегда проявляла ко мне. В те времена, когда она была правой рукой матери, этот жест давал мне понять, что и она была вынуждена подчиняться, что это лишь способ защитить нас обоих от намного более тяжелого наказания.
И в этом она конечно же перестаралась, да и я переоценивал материнскую суровость. Но как могло быть иначе в семье без отца, в которой мать и сестра должны были любой ценой его мне заменить? Сестре приходилось давать частные уроки, чтобы оплачивать мое обучение, а мать кормила нас, работая на заводе по изготовлению фанеры в Буиже по графику три смены по восемь часов. Я долгое время не понимал, что это означало вовсе не сутки в двадцать четыре часа, которые делятся на три части. Оказалось, что восемь часов длится рабочая смена, а график смен с каждой неделей меняется. Она работала в одной смене с Жаном Питром, и на его машине «4 CV» они уезжали на рассвете, в полдень или вечером, в зависимости от недели, и вместе возвращались. У нас не было средств на покупку машины, и, несмотря на то что Бюиж от Сьома отделяли всего четыре километра, мать считала неудобным, то есть неподходящим ее положению, ездить туда на велосипеде или мопеде. Ведь она имела образование и работала бухгалтером на небольшом транспортном предприятии моего отца в Бор-лез-Орг, на другом конце департамента. Хотя она и родилась в поселке Безо в очень бедной семье, свою работу на фабрике горделиво считала унизительной. Тогда ходили слухи о ее поездках с последним из рода Питр, ведь никто не знал, что он умрет, не познав любовных объятий ни с одной женщиной. Именно ради нас, особенно ради меня, мать, как говорила Элиана, жертвовала собой. Чтобы у нас была другая жизнь, чтобы мы, возможно, поселились в другом месте, не на высотах Лимузена, а в лучших условиях. Чтобы там мы избавились от влияния крови, имени и климата, которому подвержены все обитатели Сьома, куда она вернулась жить по необходимости и где, сразу же после возвращения, впала в состояние молчания и из него уже никогда больше не выходила. Она была измотана работой, для которой не была создана, и печалью о покинувшем ее отце.
III
«Я – урод», – повторил я сестре, которая неподвижно стояла на пороге своей комнаты, заложив руки за спину, приоткрыв рот и, возможно, выпустив слюну на подбородок. Взгляд ее был растерян, голос дрожал.
На этот раз она вышла, закрыв за собой дверь, и спросила, в порядке ли я. Спросила не столько из-за позднего времени, сколько из-за того, что была поражена моими словами и нужно было что-то ответить. Элиана подтолкнула меня к лестнице, которая вела в коридор и на кухню, подальше от комнаты матери. В тот субботний апрельский вечер было довольно тепло, и входную дверь можно было оставить открытой. В апреле солнце уже стояло высоко, а окружавшие с трех сторон старый дом сосны больше не препятствовали свету проникать в нижние комнаты. Они всегда были холодными, темными и влажными, особенно гостиная, где мы никогда не сидели втроем: ели мы на кухне, читали или работали каждый в своей комнате. Но там любила отдыхать мать, говорившая, что сон в середине дня в спальне как предвкушение смерти.
«Знаешь, не следует доверяться внешности, даже если действительность против тебя», – сказала сестра, вскипятив воду. Потом она, не пролив ни капли, налила кипятка в свою чашку с порошковым кофе и в мою чашку с какао. Я пил его без молока, поскольку мать считала, что это полезно для пищеварения. А сестра не давала мне кофе, потому что он мог усилить мое беспокойство.
Нет, я ничего не знал, я ничего не понимал. Я не понимал, почему она не сказала мне, что я не красавец, но и не урод или что я «неплох», как выражалась ее единственная подружка в Сьоме Ан Демаре, когда они с Селин Судей говорили о парнях. Но она молчала. Когда сестра на меня смотрела, на лице было примерно такое же выражение, как у матери: нечто вроде покорности и ужаса, разочарования и чувства жалости. И никогда я не видел выражения удовлетворения или радости, а лишь чувство более близкое к ненависти (или отвращения, способного вызвать ненависть), как одной из форм любви, включая ее искаженную форму в виде нежности. Ко всему добавлялось неизбежное смущение и раздражение, что ничего нельзя было сделать, кроме как признать, что я действительно урод, и покончить с этим вопросом. Именно это я и понял, когда она провела по моему лицу своими теплыми от горячей чашки пальцами, глядя на меня и не видя меня, словно нанося на мое лицо желто-голубые цветы с фарфора.
В тот самый день я заметил это (в тот день я узнал о себе и других гораздо больше, нежели обычно дает время), Элиана, как и мать, имела обыкновение разговаривать со мной, стараясь не отводить своих глаз от моих. Или же смотреть в сторону, на улицу, где не было ничего, кроме голубого, жестокого, ледяного неба. Или еще дальше, вниз, за сосны, на ту сторону дороги, где машины шли вниз в направлении Лиможа, а вверх – в направлении Юсселя. И именно небу в тот момент я готов был отдать душу и лицо, поскольку у меня никогда не хватило бы смелости броситься в озеро или под колеса грузовиков, чья тяжесть заставляла дрожать ромбовидные стекла окон, а свет фар был таким ярким. Я и теперь думаю, что их огни танцевали и мир не сильно отличается от сказок Перро и Андерсена.
«Эй, ты где?» – прошептала сестра с выражением усталости, делавшим ее похожей на мать.
Что я мог сказать? Я был уверен в худшем. Я только что узнал правду и отныне вынужден был с ней жить. Это походило на некое раннее половое созревание. Сестра была слишком честной, чтобы меня обманывать, и слишком озабоченной поисками правды о себе, которую она искала в тишине, в языке, в «этих чертовых книгах», как говорила мать, и в том, что она называла умением жить. Это делало ее неспособной как лгать мне, так и утешать меня или сказать полуправду, когда люди оставляют вопрос в подвешенном состоянии.