МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иными словами, спросим мы защитника демократии, этот строй отличается от тирании именно тем, что дает возможность неравенству, заложенному природой в человеческом обществе, проявиться на законных основаниях — а не по воле тирана? Скажем, Платон приписал к сословию поэтов тех граждан, которые склонны к мусическим искусствам, но сделал он это, не внедрив иерархии внутри поэтической страты. Поэты платоновского государства равны друг другу — особенно если их сравнивать со стратой стражей. Это, вероятно, не соответствует природе дарований конкретных поэтов. Так, один из них мог бы дослужиться до того, что стать главным поэтом, потом перейти в иной социальный статус — например стать философом и правителем, и так далее. Демократия дала бы ему такую возможность — и в этом отношении его равенство было бы равенством иного качества. То было бы не равенство среди поэтов, но равенство и по отношению к представителям всех страт, к любому гражданину республики. Он был бы равен любому в возможности испытать свой талант — а результат испытаний определил бы ему реальное место в государстве.
Рано или поздно такое равенство возможностей привело бы, разумеется (в этом и смысл развития демократического общества — чтобы непременно привело), к фактическому неравенству. То есть один поэт стал бы правителем, другой сделался бы безвестным и забытым. В реальном мире (не в платоновской утопии, а на нашей почве, на датской) равенство возможностей инициирует дальнейшее неравенство, но производит это неравенство согласно законам честного соревнования. Лентяй разоряется, а финансовый гений делается хозяином жизни. Однако происходит это — так, во всяком случае, считает демократия, и спорить с этим трудно — по закону, а не по произволу.
То есть, спросим мы у защитника демократии, например, у Йозефа Шумпетера, в конце концов мы в любом случае (при тирании ли, при демократии ли) получаем — как конечный продукт социальной эволюции — неравенство? Просто в случае тирании это неравенство насаждается произвольно, по закону, вмененному одним деспотом, а в случае демократии это происходит по закону справедливому, принятому самим обществом, во имя каждого гражданина. Значит ли это, спросим мы, продолжая логику данного рассуждения, что демократия, борясь с принудительным равенством тирании, создает нечто, что мы должны определить как легитимизацию неравенства? То есть в процессе эволюции демократического общества мы получаем такое неравенство, которое имеет в своем анамнезе равенство возможностей, и тем самым легитимизировано.
Понимая демократию именно так, мы приходим к парадоксальному выводу — и в таком выводе нас убеждает современная история: если, глядя на преступления тирании, гражданин мира имеет моральное право бросить тирании упрек в произволе, нарушении моральных конвенций, искажении прав граждан, то глядя на преступления, чинимые демократией, такой упрек сделать практически невозможно.
Демократия добилась этой неуязвимости, но значит ли это, что она одновременно стала неуязвимой для моральной оценки?
Если поколения борцов с тиранией выкрикивали лозунг «Свобода, равенство, братство!», вправе ли мы предполагать, что они имели в виду именно легитимизированное неравенство, которое их устраивало более, нежели произвольное? И верно ли, что они имели в виду именно братство бедных с богатыми, когда бедность и богатство являются законными состояниями человека, и бедному уже нет причин жаловаться на судьбу? И можно ли достичь такого состояния несвободы, которое являлось бы свободой ввиду его полного соответствия правам другого, свободного гражданина?
Если бы ответили на все эти вопросы утвердительно, дискуссия о демократии действительно была бы закрыта раз и навсегда. Мы пришли бы к выводу, что демократия выполнила то, чего не могла добиться никакая тирания, — она узаконила приобретения сильных и власть жестоких и сделала дальнейшие обсуждения миропорядка нелепыми с правовой точки зрения. Нет практически никаких сомнений в том, что в соревновании за власть (честном и законном) выиграет расположенный властвовать, и это будет с большой долей вероятности — жестокий человек. В соревновании за богатство, скорее всего, победит не добрый, но жадный. В соревновании за славу, разумеется, победит тщеславный. Однако эти победы (которые произойдут в соответствии с равными возможностями) отныне будут вменены обществу как правовые достижения, но не как произвол. Права соблюдены, мнения сторон выслушаны, возможности испытаны, и жаловаться теперь некому — виноватых в принципе нет.
И однако та область, соревнований в которой быть не может, — а именно мораль, — вынуждает говорить о демократии столь же непримиримо, как и о тирании. Во имя унижений, пережитых гражданами сталинской России и гитлеровской Германии, во имя страха, который пришлось испытать нашим родным, мы обязаны не смириться с новой несправедливостью — лишь на том основании, что она несколько лучше той, прежней несправедливости.
Если время унижения и страха и может дать какой-то урок, то урок этот заключается в следующем. Никогда не соглашайся ни с какой, даже с малой степенью несправедливости. Малой несправедливости не бывает — если ты называешь обман небольшим, это значит, ты видишь лишь часть обмана. Обман всегда велик, небольшого обмана не бывает. Не соглашайся с малой несправедливостью лишь оттого, что для тебя лично она не болезненна. Помни, что кому-то именно эта (показавшаяся тебе небольшой) несправедливость будет крайне горька, и значит, своим согласием ты предаешь себе подобных. Не соглашайся с собственным благополучием: пока в мире существует бесправие, твое благополучие незаслуженно и фальшиво. Не принимай никакого строя, который ставит тебя над другим человеком, — безразлично, на чем будет основано твое превосходство, ты не имеешь на него морального права. Не закрывай глаза на страдания других людей — и если тебе кажется, что есть объективные основания для их унижения и твоего процветания, значит ты подлец. Если ты считаешь, что другие страдают заслуженно, оттого что недостаточно прогрессивны, недостаточно демократичны, не вполне цивилизованны, значит ты стал скотиной, значит годы тирании воспитали в тебе подонка и труса. Не смей принимать ни одной привилегии, которой ты не делишься с другими.
Впрочем, демократией сегодня хотят поделиться. Правители могущественных стран настаивают на том, что гражданские права следует утвердить повсеместно. Демократию строят весьма напористо — и если некая страна не торопится внедрять демократию, на нее оказывают вооруженное давление. Именем демократии движутся полки и сбрасываются бомбы на те места, что еще не вполне вкусили от щедрот демократии. Очевидно, что моральное развитие просвещенной части человечества сегодня столь высоко, что мириться с наличием недемократических стран лидеры демократии не могут. Они активно желают делать далеким людям добро. И слушая их аргументацию, склоняешься к мысли, что сегодня миром правят праведники. Правители мира, разумеется, ни в коем случае не праведники — и даже сами отвергли бы такое определение. Праведники они только в том смысле, что являются хранителями прав граждан, блюстителями устройства мира, основанного не на произволе, а на праве и законе. Именно в этом смысле они и хотят поделиться демократией — то есть поместить под свою опеку (внутри границ своего блюстительства прав) прочих, пока не охваченных этим законом граждан. Здесь происходит занятная (а для участников эксперимента трагическая) смысловая подмена. Граждане тех стран, где насильственно внедряется демократия, предъявляют претензию в том, что декларированных свобод и равенства им не завезли. Но демократия и не собиралась — и даже ни в коем случае не обещала этого делать. Демократию просто не так поняли! Демократия лишь обещала включить очередное государство в сферу своих законов, то есть дать возможность этим людям также принять участие в соревновании за легитимное неравенство. Фактических шансов победить в этом соревновании у новых граждан (например современных граждан Анголы или Ирака, или у древних даков, произведенных в граждане эдиктом Каракаллы) нет никаких. Им дают демократию лишь в том смысле, что определяют их место в общем порядке — и только. Вольно же им, наивным, было думать, что им везут на танках равенство — нет, им везут легитимное неравенство, на которое отныне у них нет оснований жаловаться.
Принять такое легитимное неравенство за цель развития человечества — зависит от каждого человека. Некоторые не могут с этим неравенством смириться, считают, что происходит обман. В истории встречались прекраснодушные мечтатели, которые не могли мириться с несправедливостью, пусть даже она и не затрагивает лично их. Они хотели всеобъемлющего плана развития человечества, такого проекта, который изменил бы человеческую природу — наделил бы счастьем всех в равной мере, а не только гипотетически. Такими были Иисус из Назарета или, допустим, Иммануил Кант. Их проекты объединяет одно: авторы проектов не обладали исполнительной властью, не двигали армиями — они просто провозглашали учение. На их руках нет крови, и может быть, поэтому их моральные призывы по-прежнему вызывают доверие. Вероятно, если бы мечтатели стали насаждать благо с оружием в руках, это благо сделалось бы относительным. Так планы Маркса оказались опорочены сталинской практикой — и сравнение марксизма с христианством, поруганным инквизицией, убеждает нас не до конца: если бы инквизиция имела место в девяностых годах первого века, сравнение звучало бы убедительнее. Конечно, можно вообразить, что ревнители категорического императива Канта пойдут громить тех, кто императив не усвоил, — но для того чтобы это произошло, требуется гигантская идеологическая работа. Если такую идеологическую работу не провести, категорическим императивом как основанием для убийства невозможно воспользоваться, не убив самого себя. Так и христианская религия сделалась директивной, лишь перейдя в ведомство церковной идеологии, на что потребовались века. В случае с марксизмом путь к идеологии оказался значительно короче — и это пугает.