Загонщик - Роман Братный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал, что везде уже спят. Экономили керосин, спать ложились рано, едва стемнеет. У меня, наверху, должен стоять котелок. Когда мне случалось запоздать, бабка, у которой я «столовался», оставляла ужин в моей странной печке. Печка держала тепло целый час. Наконец мы добрались до железной лестницы. Выпустив ее руку, я коснулся перил и тут же отдернул ладонь, как ошпаренный. Только теперь я почувствовал, насколько было холодно. У нее, наверно, температура. Быстрей, быстрей в комнату. Я опустил бумажные шторы, зажег керосиновую лампу. При свете я разглядел ее. Маленькое худое лицо с потрескавшейся от ветра и холода кожей. Огромные глаза. Глаза смотрели на печку, на котелок. Крышка у котелка сдвинулась. Там была картошка с крупой.
Я снял крышку и подал ей котелок. Она взяла его обеими руками, склонилась над ним, ноздри ее трепетали, она была прекрасна. Такая жалкая – и прекрасная, с вдохновенным лицом. Я протянул ей ложку, но она засунула ее в котелок, взяла крышку, закрыла плотно и принялась что-то взволнованно мне объяснять, то и дело показывая рукой в ту сторону, откуда пришла. Я понял – там были еще люди.
Жизнь свою я не выиграл в лотерею. Мне чудом удалось выбраться из растерзанного города. И у меня не было желания окончить свой путь в торфяных болотах. Да и что я мог для них сделать?
Она ушла. Загромыхали железные ступеньки. В ней и весу-то было, наверно, не больше, чем в тринадцатилетнем ребенке, но ведь тут все содрогалось даже от слабого ветра. Я снял куртку, швырнул на кровать – куртка и дырявое одеяло были моей постелью – и решил растопить печку, но как-то все не ладилось. Два раза падала проклятая задняя стенка, огонь то и дело затухал. Я злился, но в душе был рад, что есть чем заняться. Тошно лежать без сна. Вдруг железная лестница заскрипела громче. Я замер, сидя на корточках у времянки, не сводя глаз с двери. Накладка дрогнула, но дверь еще оставалась закрытой. Я выпрямился и хотел уже шагнуть, но тут под напором ветра дверь с грохотом распахнулась настежь. Это была она. На лице ее отражалась такая мука, страх и униженность, что я кинулся к ней и рывком втащил в комнату, решив, что она, теряя последние силы, уходит от погони. Я бы ничуть не удивился, если бы в комнату ворвался не ветер, а жандармская ищейка. И тут я увидел у нее в руках котелок. Теперь он был пустой. Она судорожно прижимала его к груди, и я понял, что произошло. Не донесла. По дороге, которой мы шли сюда вместе, она остановилась передохнуть и не выдержала – взяла в руки ложку. А где-то ждали голодные люди. Я был уверен, что там у нее ребенок.
Я засуетился, пытаясь скрыть замешательство. Схватил полбуханки хлеба, в куче дырявых носков и обрывков пленки отыскал кусочек грудинки, сухой и тощий, как свиное ухо. Все это я запихивал в тот злосчастный котелок. Она молча смотрела на меня. После того как я нашел грудинку, моя суетливая деятельность иссякла, съестного ничего больше не было. Тогда я, в свою очередь, посмотрел на нее. Она плакала. Думаю, от стыда.
Потом мы стали разговаривать. Она объяснила знаками, что их там десять человек. И двое детей: два пальца она сгибала и поглаживала рукой воздух на уровне колен. Должно быть, ее дети. Это угадывалось по движениям неестественно худых пальцев.
Короче, я разбудил бабку и попросил сварить картошки. В мундире, чтобы поскорей. Я вообще не был многословен, а люди нынче отучились задавать вопросы. Когда я вернулся, она спала, сидя на полу, у стены. Моя постель с грязным одеялом и потрепанной курткой стояла нетронутой. Мне вспомнилось, как она шла по кромке подмерзшего болота, не решаясь ступить на дамбу. Я вытащил из печки чугун горячей картошки (это был уже не «ее» котелок, а чугун, в котором старуха варила свиньям). Дно чугуна заскрежетало по каменному поду, у ней дрогнули веки. Я понял, что она проснулась, но не открывает глаза, боясь увидеть такое, от чего надо опять спасаться бегством; затем – это длилось секунду – разглядывала меня. И улыбнулась, во второй раз. Наверно, заметила чугунок, и, хотя все было понятно, меня это как-то задело. Она поспешно поднялась, опираясь рукой о стену – видно, была слаба и собиралась с силами, прежде чем наклониться за тяжелым чугунком. Я отвел ее руки. Пошарил в своем кармане и вытащил варежки. Старые варежки, которые давно пора бы выбросить. Когда я натягивал их на ее негнущиеся пальцы, она пристально, без улыбки смотрела на меня.
Дело кончилось, разумеется, тем, что я сам должен был тащить им эту проклятую жратву. По дороге я несколько раз останавливался. Сперва в полсотне метров от забора. На заиндевелой траве отпечатались ее следы – здесь она уже сошла с дамбы. Я видел в тридцать девятом году, как еврей получил от немца пощечину за то, что шел по тротуару. Тогда меня это потрясло. И помнилось дольше, чем все увиденное потом и к чему я в конце концов сумел привыкнуть.
Я запомнил место, откуда она стала тайком сопровождать меня. До него было еще с километр ходу. Там мы свернули с дороги и довольно долго тащились по болоту, пока не напали на ее старые следы. Кое-где их было натоптано много. Я догадался, что это все она. Первый раз шла за мной к фольварку, потом несла туда котелок и, наконец, бежала обратно ко мне. Значит, она не съела все сама, а вернулась, чтобы принести побольше остальным?
Чугун оттягивал мне руки. Я на время отвлекся, подумав, не прячутся ли они за обвалившимися штабелями торфа, сложенными, видимо, еще до войны. И вдруг заметил, что передо мной снова только один след. Не знаю почему, но у меня на душе полегчало (даже чугун показался не столь уж тяжелым). Значит, она не отдала им, а где-то здесь накинулась на еду и съела все без остатка.
Я оглянулся – она брела следом. Руки в драных моих варежках держала чудно, накрест прижав их к груди. Старалась согреться. И лишь совсем близко подойдя ко мне, подняла голову. Верно, взгляд мой был странным, она словно бы споткнулась об него – в безграничном изумлении и растерянности, будто увидела вдруг нечто, давно уже похороненное в закоченелой земле. С минуту она стояла недвижимо, потом вытянула руку в ту сторону, куда мы направлялись, и проговорила несколько непонятных слов. Подумав, сказала «шон», то есть «уже». Но из-за ее мягкого выговора получилось «шен» – «прекрасно». Я остановился в недоумении. «Шон зинд да», – повторила она, и я наконец понял правильно. Там, над ковшом старого торфяного карьера с темными, нависшими краями, рассеивался слабый отсвет. Она пошла впереди, показав жестом, чтобы я следовал за ней.
Они лежали на куче срезанного ивняка, ногами к едва тлеющему костру, который давал немного тепла и, вероятно, спали, когда она окликнула их. Я не заметил, как они поднялись, потому что в тот момент ставил на землю чугун, и тут вдруг кто-то бросился мне под ноги. Я отскочил – двое мужчин, загородив собой чугунок, горстями таскали оттуда картошку. Они ели до тех пор, пока их не оторвали от чугуна женщины. Женщин было много. Трое или четверо ребятишек подошли и в ожидании присели на корточки, а один даже не пошевелился. Потом ребятишки скулили над пустым чугунком. Мужчины, женщины, дети – такова была очередность.
На какой-то момент она повернулась в мою сторону. Я всматривался в ее лицо, мне хотелось угадать, который ребенок ее – я был уверен, что он тут. Но похоже, своих детей у нее все-таки не было. Пожалуй, только она одна – это чувствовалось – осознавала всю горечь падения. Ведь и она несколько часов тому назад вступила с ним в схватку, в темноте, без свидетелей, крепко зажав мой выщербленный котелок между худых колен. И одержала более решительную победу, чем эти двое мужчин, которые сейчас по-собачьи преданно смотрели на меня. Я был единственным, кто знал, что ее победа стала ее поражением. Я чувствовал себя связанным с нею этой тайной, как исповедник.
Им нельзя было оставаться тут. Наступала зима. Большой лес был отсюда в пятнадцати километрах. Может, в бункерах, если бы кто-нибудь снабжал их едой, им удалось бы продержаться до весны…
Было ясно, что в данный момент они не в состоянии сделать переход и вообще принять какое-либо решение. Я не знал немецкого, тех нескольких слов, которые известны каждому жителю оккупированной Европы, хватило лишь, чтобы разобрать, что вчера они бежали из эшелона. Значит, все по-прежнему. Даже эшелоны. Разве не мудро поступил я, забившись в свою нору после всего, чего насмотрелся во время восстания? События развивались своим чередом. Надо продержаться. А значит, ни к чему рисковать. Я поднял с земли чугунок.
Но, подходя к фольварку и посмотрев на высокие стога, подумал, что она, пожалуй, могла бы тут спрятаться. А пустые ямы из-под картофеля? Я мог устроить в одной из них «фотолабораторию» и запирать ее на замок. Мужики приняли бы все за чистую монету. Однако, узнай об этом ротмистрша… Она кое-что смыслила в фотографии. Я видел у нее в альбоме целые вороха любительских снимков.
Дошло до того, что, забравшись в свою берлогу, я никак не мог заснуть и, что еще смешнее, рисовал в воображении разные сцены, отводя себе роль благородного защитника. Когда-то, тринадцатилетним сопляком, начитавшись Майна Рида и Купера, я любил вот так помечтать. Перебывал я, разумеется, и Пятницей, и Робинзоном, и индейским вождем Виннету. Однако был уверен, что это давно прошло.