Русская литература XVIII векa - Григорий Гуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но главным достижением Гуковского в его ранних статьях было то, что он сумел совершенно по-новому поставить вопрос о поэтической системе русского классицизма. Такие важные элементы этой системы, как ориентация на единый образец, преобладание жанрового начала над личностным, господство устойчивых языковых формул и пр., были осмыслены исследователем не как проявление художественной незрелости русской словесности допушкинской эпохи, но как отражение целостного и последовательного мировосприятия, требовавшего от писателя не поэтического самовыражения или отражения эмпирической реальности, но стремления к надперсональной и вневременной истине. Там, где предшествующая научная традиция видела лищь подготовку будущих свершений, Гуковский обнаружил богатую и увлекательную художественную жизнь, и в этом отношении слова Л.Я. Гинзбург об осуществленном им «открытии русской литературы XVIII века» не выглядят преувеличением.
Все эти положения Гуковский развил и дополнил в цикле статей, опубликованных в I–V выпусках альманаха «Поэтика»,выходившего в 1926–1929 годах и объединявшего на своих страницах как классиков и создателей русского формализма, Ю.Н. Тынянова, Б.М. Эйхенбаума, Б.В. Томашевского, так и их учеников и последователей. Гуковский органично влился в ряды младоформалистов, воспринявших от своих наставников резкое неприятие позитивистской академической науки, потребность во внятной и оформленной методологии и утопическую убежденность в возможности и необходимости построения теории и истории словесного искусства на основе представлений об имманентности литературного ряда. К концу 1920-х годов эта утопия начала давать трещину. Исследователи формализма до сих пор не могут прийти к согласию, было ли причиной начавшихся трудностей только внешнее идеологическое давление или за ними стоял еще и внутренний кризис формалистической концепции литературы. Как бы то ни было, последний выпуск «Поэтики», содержавший обобщающую статью Гуковского «О русском классицизме», появился в 1929 году, когда эпоха относительно свободного научного поиска уже необратимо подошла к концу.
Чтобы понять логику эволюции Гуковского в этот период, необходимо несколько отойти от выработанного в позднейшую пору противопоставления бескомпромиссности и приспособленчества и попытаться проанализировать возможные модели поведения любого серьезного ученого в ситуации, когда парадигма, в которой он привык работать, оказывается под безусловным запретом или так или иначе выходит из употребления.
Само собой разумеется, существует немало людей, органически неспособных менять свои интеллектуальные навыки. Такой ученый может навсегда замолчать, сменить сферу профессиональной деятельности, физически погибнуть, но он не сумеет, даже если в силу чисто житейских обстоятельств захочет, работать иначе, чем ему кажется правильным. В такой позиции исключительно много этически привлекательного, именно из этого человеческого типа выходят герои и мученики науки. Однако оборотной стороной такой абсолютной принципиальности порою оказывается интеллектуальная неподвижность, своего рода глухота к голосу времени.
На противоположном полюсе окажутся ученые, готовые исходить из полученных извне установок. И опять-таки подобная готовность может быть продиктована не только цинизмом и конъюнктурщиной. Люди определенного склада ума бывают более или менее равнодушны к исходным принципам и конечным выводам исследования, их профессиональный интерес заключен в демонстрации умения, с которым они могут применять к материалу усвоенные на стороне исследовательские приемы. Порою, при условии хотя бы относительной доброкачественности заданного импульса такая практика может давать позитивные, хотя и ограниченные результаты.
И, наконец, можно выделить третий, до некоторой степени промежуточный и, пожалуй, самый проблемный тип исследователя. Он ограничен, с одной стороны, безусловной потребностью в социальной востребованности, психологической невозможностью выпасть из магистральной колеи развития науки, а с другой – столь же императивной необходимостью в ощущении правоты и ориентированности на поиск истины. Единственным выходом из подобной ситуации становятся попытки интериоризировать внешнее давление, не просто принять предлагаемые правила игры, но и до конца ощутить их безусловную ценность. Именно по этому пути и пошел Гуковский.
«У Г<уковского> была сокрушительная потребность осуществления, и он легко всякий раз подключался к актуальному на данный момент и активному. Это называется следовать моде – на языке упрощенном, но выражающем суть дела. Мода – это всегда очень серьезно, это кристаллизация общественной актуальности. Г<уковский> был резко талантлив, поэтому он извлекал интересное из любого, к чему подключался. Так было у него с культурой символистского типа (включая религиозный опыт), с формализмом, с марксизмом»* – писала Л.Я. Гинзбург.
Говоря о причинах вполне искреннего увлечения марксизмом как самого Гуковского, так и многих других крупных ученых той поры, следует выделить целый ряд существенных факторов. Прежде всего обращение к господствующему учению давало (или казалось, что давало) шанс профессионально сохраниться и реализоваться. Кроме того, человека со вкусом к обобщениям глобального характера марксизм манил обещанием всеобъемлющего синтеза, приведения огромной массы разнообразных явлений к единому знаменателю, куда более универсальному, чем тот, который мог предложить формализм. Наконец, в ту пору марксизм еще выглядел всепобеждающей теорией – казалось, что интерпретация закономерностей развития человечества, предложенная его адептами, подтверждается реальной динамикой исторического процесса. Колоссальный социальный переворот, осуществленный в России, победа большевиков в гражданской войне и несомненная стабилизация созданного ими режима в конце 1920-х годов с отчетливостью свидетельствовали в пользу учения, написанного на их знамени.
Как замечает И.З. Серман, «о недостаточности имманентного анализа» Гуковский писал еще на страницах «Поэтики».* Первым выступлением, в котором обнаружился его переход на новые позиции, стала появившаяся в 1930 г. статья «Шкловский как историк литературы» (М., 1929), посвященная анализу книги В. Шкловского «Матвей Комаров, житель города Москвы» и коллективного труда учеников Шкловского и Эйхенбаума Т. Грица, В. Тренина и М. Никитина «Словесность и коммерция» (М., 1929). Отзыв Гуковского об обеих книгах был резко отрицательным, причем достаточно бегло разобрав опыт молодых исследователей, он подверг работу Шкловского сокрушительному разносу. «Общая оценка книги Шкловского ясна – книга плохая»**, – завершил он свою рецензию.
* Серман И.З. Ук. соч. С. 150.
** Звезда», 1930. № 1. С. 216.
Разумеется, такого блистательного знатока XVIII века, как Гуковский, не могли не раздражать многочисленные фактические погрешности, произвольные допущения и скороспелые выводы, содержавшиеся в рецензируемых книгах, а главное – дух научного дилетантизма, господствовавший на их страницах. И все же главная причина резкости, с которой ученый пишет о своих недавних единомышленниках, состоит в другом. Дело в том, что авторы обоих изданий и прежде всего, конечно, сам Шкловский начали эволюцию в том же направлении, в котором двигался и Гуковский. В том же 1930 году Шкловский опубликует свою знаменитую статью «Памятник научной ошибке», в которой, покаявшись в формалистских грехах молодости, он принесет присягу марксистскому литературоведению. Книга о Матвее Комарове стала первым симптомом его перехода на новые позиции.
Шкловский выдвинул писателя из низов (по его не слишком убедительно аргументированному предположению, бывшего крепостного) в качестве позитивной альтернативы дворянской литературе. По его мнению, именно к сочинениям Матвея Комарова генетически восходит великая русская проза XIX века и прежде всего Гоголь. Такое прямолинейное социологизаторство вызвало резкую отповедь Гуковского. Для ученого, ощущавшего наследие восемнадцатого столетия как живое художественное явление, дилетантская социология, представленная в «Матвее Комарове...», была полностью неприемлема хотя бы потому, что он, как и до него автор «Кому на Руси жить хорошо?», считал автора «милорда глупого» слабым и вульгарным писателем. В стремительной и поверхностной переориентации Шкловского Гуковский увидел компрометацию того глубокого разворота к марксистскому литературоведению, который в это время осуществлял он сам.
Вместе с тем Гуковскому приходилось не только разрабатывать принципы применения марксистской методологии к русской литературе XVIII века, но и отстаивать свое право заниматься этой литературой вообще. «Нужно ли доказывать необходимость изучения культуры прошлого, в частности изучения крепостнической и антикрепостнической культуры в период расцвета крепостничества?»* – спрашивал он на страницах тома «Литературного наследства», специально посвященного русскому XVIII столетию. Вопрос этот носил, однако, всецело риторический характер. Было ясно, что доказывать нужно. Недаром и статья, из которой извлечена приведенная цитата, называлась «За изучение восемнадцатого века».