Свобода по умолчанию (сборник) - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За свою невыносимо длинную жизнь Турбанов успел пожить в четырёх очень разных странах, хотя никуда не эмигрировал и ни разу родину не покидал. Так уж случалось, что с каждой сменой руководителя в стране кардинально менялся государственный строй, а вместе с ним – все главные законы и моральные нормы. Быстро усвоить и полюбить новые порядки, сродниться с ними удавалось далеко не всем. Некоторым гражданам катастрофически не хватало гибкости и патриотизма, чтобы с восторгом принимать любые перемены в своей отчизне, которая, как известно, всегда права.
Турбанов, к примеру, ещё застал времена, когда действовал закон, каравший за «получение и дачу взятки должностному лицу». Закон этот постепенно умер, как умерли домашние телефоны, лазерные диски, бюстгальтеры и бессрочно запрещённый вай-фай. Теперь и в указах, и в официальных рассылках устарелый термин «взятка» уважительно трактовался как «добровольное содействие в реализации властных функций» или как «народный деловой ресурс». Правда, в устных переговорах дающих и берущих персонажей по-прежнему звучали интимные продуктовые подсказки: «лимон», «арбуз», «капуста», «зелень» и нежные, деликатные намёки в том смысле, что «завтра принесёшь пятьдесят кусков – или я тебя урою нахер!»
У Турбанова был один крупный социальный дефект, даже два.
Во-первых, гуманитарное образование, которое он по наивности получил ещё до того, как всю туманную филологию и рассыпчатую журналистику заменили на единые, прочные Основы духовности.
Во-вторых, он так и не научился пользоваться народным деловым ресурсом. Проще говоря, не умел брать. Он не начал брать даже в то время, когда немодная грубая «взятка» для многих государственных служащих стала фактически узаконенной частью зарплаты, как чаевые для официанта.
А больше всего ему вредила и мешала совпадать с любыми временами какая-то неубиваемая готовность полагаться на совсем уж эфемерные вещи, без практического смысла и цены: будь то незнакомый запах мыла с ветивером, терпеливое старое дерево на мусорной обочине, теряющее листву, или просто любимый вид из окна.
5
Ради вида из окна, ради такой мелочи, он мог бы даже расстаться со своим нынешним местом работы, хотя это было вполне благополучное и, кстати, завидное для многих место государственного служащего средней весовой категории.
Окно турбановского кабинета выходило на слепоглухонемую бетонную стену соседнего здания эпохи конструктивизма. Если прислониться щекой к левому краю оконной рамы и скосить глаза вправо, можно было кое-как обогнуть взглядом бетонный угол: за ним виднелась часть площади Вставания с Колен, вымощенной советской брусчаткой и обставленной мёртвыми бутиками, которые закрылись ещё в прошлую Пятилетку временных трудностей.
В центре площади сохранился исполинский памятник Ленину из гранита – его лишь задекорировали мужественными пластиковыми глыбами, а надпись на постаменте (цитату о торжестве пролетариата) бережно соскребли и заменили золочёными словами предпоследнего национального лидера, которые тот когда-то начертал в гостевой книге отзывов при посещении Ипатьевского монастыря: «Шикарно! Как и всё на Руси!»
Но у Турбанова не возникало желания прислоняться щекой к краю окна и скашивать глаза, чтобы вглядеться в площадь Вставания с Колен. Он на этой площади и так бывал ежедневно, когда шёл на работу – десять минут ходьбы не слишком уверенным шагом. А шаг у Турбанова и правда был какой-то неверный, будто он рискнул перейти вброд тугую ледяную реку, самоуглубился, но то и дело напарывается на корявые подводные вопросы, в сущности, давно отвеченные, но всё такие же колющие и ранящие.
И в результате, заканчивая форсировать площадь, он каждое утро машинально упирался взглядом в гранитный постамент и в позолоченную реляцию, претендующую на то, чтобы служить ответом на любой вопрос: «Шикарно! Как и всё на Руси!»
6
А в тот день, как мы знаем, осиротевший Турбанов на работу не пошёл, но провалялся бессчётное количество времени, уткнувшись лбом в стену, отлежав до бесчувствия правый бок, потом насилу эвакуировал себя в ванную, под струю холодной воды, умыл отёкшее мятое лицо и нахлебался из-под крана с такой жадностью, будто в последний раз.
За окном уже непоправимо вечерело, когда он включил свой доисторический ноутбук, зашёл в санкционированный сегмент Сети и купил самый дешёвый электронный больничный лист. Ему сразу же предложили хорошую скидку за удлинённый вариант с неизлечимым недугом, но Турбанов этой милостью пренебрёг – невзирая на летальное самочувствие, он всё же надеялся когда-нибудь излечиться.
В квартире было темнее, чем на улице, но он не стал зажигать свет, а наспех оделся и пошёл наружу, как ему показалось, твёрдой деловой походкой, хотя ещё не решил – куда.
Он обогнул старое здание драмтеатра, перестроенное под Федеральный центр духовного роста, пересёк улицу Безопасности (бывшую 8 Марта, бывшую Троцкого, бывшую Метельную) и углубился в безлюдные дворы. Там после двухдневного дождя можно было запросто увязнуть по колено в глинисто-чернозёмной каше, зато редко встречались нравственные патрули и рейды народных контролёров, от которых не всякий мог отбиться, даже владея удостоверением госслужащего второго ранга. Раньше дружинники носили впереди себя флаги либо нумерованные боевые хоругви, заметные издалека, что позволяло вовремя уйти вбок, прикинуться ветошью или втереться всем телом в складки родимой земли. Но потом обычные флаги и хоругви заменили надувными, которые на манер свистулек «уйди-уйди» вздували только в момент атаки.
Двор, где он случайно очутился, был мрачноватым и совершенно пустым, не считая суровой линии железных турников, как на спортплощадке воинской части. Хотелось думать, что в отдельных светящихся окнах творится какая-то чудесная, пусть тайная, пусть даже не вполне санкционированная жизнь.
Турбанов не отличался острым зрением, но успел заметить, как с одного из балконов верхнего этажа вдруг сорвался (или стартовал) белоснежный ангел небольшого размера, сопровождаемый суматошным женским вскриком: «Ах, чтоб тебя!..» (или «Ах, чёрт!») и хлопаньем балконной двери.
Белоснежный ангел небольшого размера легко спланировал над колючим палисадником и без особых приключений совершил мягкую посадку прямо на руки Турбанову, оказавшись тонкой трикотажной маечкой с кружевной каймой, то есть простым нательным бельём, которое, наверное, подошло бы какому-нибудь юному узкогрудому существу, вроде школьницы, не сдавшей нормативы готовности к труду и обороне страны.
Через пару минут из углового подъезда выбегает простоволосая хозяйка уроненной вещи, сдувая со лба рыжеватую прядь и сдерживая неловкий разлёт плаща вокруг голых колен.
И вот, пока она бежит, огибая лужу, Турбанов разрешает себе вообразить такое счастье, будто она торопится к нему, к нему, потому что годами терпеливо ждала его прихода, и будто бы теперь они такие любимые люди, что буквально обречены друг на друга и между ними никогда не может случиться никакой вражды.
7
Между тем женщина приближается на расстояние полутора пощёчин и спрашивает с тихим, но внятным бешенством: какого дьявола он за ней шпионит, припёрся к её дому на ночь глядя и топчется под окнами. Если надо, она сейчас вернёт ему деньги за прошлый сеанс, лишь бы он отстал от неё навсегда.
«Это не я, – говорит Турбанов, – я не был на ваших сеансах».
Она молчит, искоса вглядываясь.
«Да, извините. Похожи, но голос другой… Вас ведь почти не отличишь, все на одно лицо».
Тут он начинает подозревать, что счастье, скорее всего, не случится.
«Кого это – нас?»
«Ну, которые запрещают всё подряд. И галстуки у вас одинаковые. Что-то вы сегодня без галстука».
«А мне ваше лицо тоже, кажется, знакомо».
«Ничего странного, я киноактриса. Правда, бывшая. Смотрели, наверно, “Гибель Дон-Жуана”».
«Это мой любимый фильм – недавно опять показывали».
«Не врите. Он уже сто лет в чёрных списках. Куда вы идёте?»
«Провожаю вас до подъезда».
«Спасибо, не нужно. Верните моё дезабилье».
Этот малоприятный разговор логично закончился дождём, и Турбанов поплёлся назад, как человек, исполнивший свою миссию. Словно бы он только для того и выходил из дома, чтобы спасти чью-то белую тряпочку от падения в слякоть.
Вот так он повстречал Агату.
И, как видно, в самом первом приближении там не было никакого специального знака, дающего надежду на перемену участи либо даже на простую человеческую приязнь.
Ночью вместо подсказки ему пришла на память строчка из одного старинного стихотворения, которую он раньше не мог понять: «Душа любима лишь в пределах жеста», – а теперь вдруг понял и мысленно охнул. Потому что, получается, душа, которая не «жестикулирует», не заявляет о себе вслух другой душе, вряд ли может рассчитывать на что-то большее, чем безответное молчаливое сосуществованье.