Выкуп за рыжего вождя - О. Генри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, и ничем не уймешь – адовы муки! – согласился вор.
– Вы чертовски правы, – сказал гражданин.
Вор бросил взгляд на пистолет и сунул его в карман, предприняв неуклюжую попытку сделать это непринужденно.
– Скажите-ка, друг, – сказал он, стараясь преодолеть неловкость. – А вы не пробовали оподельдок?
– Чушь! – зло выпалил человек. – С таким же успехом можно натираться маслом.
– Вот это точно, – поддакнул вор. – Годится только для крошки Минни, которой киска оцарапала пальчик. И вот что я вам скажу. Дело наше дрянь. Я вижу только один выход. Добрая, старая, горячительная, веселящая сердце выпивка. Вы это… конечно, это дело побоку… вы уж простите меня, старина…. Одевайтесь-ка и пошли куда-нибудь, выпьем. Ух ты, черт! Опять, черт побери!
– Вот уже неделю, – сказал человек, – как я не в состоянии одеваться самостоятельно. Но, боюсь, Том уже спит, и…
– Поднимайтесь-ка, – распорядился вор, – я помогу вам что-нибудь напялить.
Условности и приличия мощной волной всколыхнулись в сознании обывателя. Он погладил свою седеющую бородку.
– Это так странно, – начал было он.
– А вот и ваша рубашка, – заявил вор, – ныряйте. Между прочим, один человек говорил мне, что «Растирание Омберри» так починило его в две недели, что он стал сам завязывать себе галстук.
На полпути к двери человек вернулся назад.
– Чуть было не забыл деньги, – пояснил он. – Бросил их вчера на туалетном столике.
Вор схватил его за правый рукав.
– Пошли, – сказал он грубовато. – Я вас прошу. Бросьте. Я угощаю. А вы никогда не пробовали «Чудодейственный орех» и мазь из сосновых иголок?
Последний лист
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера все улицы перепутались и переломались на короткие отрезки, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и изогнутые линии. Есть улица, что даже пересекает саму себя – раз, а то и два. Один художник как-то открыл весьма полезное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст идет по улице и встречает самого себя, идущего восвояси, – не получив ни единого цента по счету!
И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Студия Сью и Джонси размещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси – сокращение от Джоанна. Одна была родом из штата Мэйн, другая – из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. Результатом стала общая студия.
Это было в мае. А в ноябре холодный, неуловимый незнакомец, которого доктора нарекли Пневмонией, появился в колонии, хватая то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мхом переулков, он плелся нога за ногу.
Мистера Пневмонию никак нельзя было назвать почтенным старым джентльменом. Малокровная от калифорнийских зефиров, тоненькая девушка едва ли была достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Но он свалил ее с ног; и Джонси лежала, едва двигаясь, на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.
Однажды утром обеспокоенный доктор одним движением косматых бровей отозвал Сью в коридор.
– У нее один шанс из… скажем, десяти, – сказал он, указывая на ртуть в термометре. – И этот шанс в ее тяге к жизни. Перед случаями, когда люди выкарабкиваются буквально с того света, любая медицина пасует. А вы, милочка, вбили ей в голову, что она не поправится. А в своей голове у нее что-нибудь есть?
– Она… она мечтала однажды написать красками Неаполитанский залив, – пролепетала Сью.
– Красками? – фыркнул доктор. – А есть что-нибудь действительно стоящее – мужчина, например?
– Мужчина? – переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. – Неужели мужчина стоит… ну нет, доктор, ничего такого не было.
– Ну, тогда она просто ослабла, – решил доктор. – Я сделаю все, что в моих силах как представителя медицины. Но если мой пациент считает кареты в своей похоронной процессии, я сразу скидываю 50 процентов от действенности целебной силы лекарств. Если вы добьетесь, чтобы она хотя бы раз спросила про фасон рукава, что будут носить этой зимой, – даю ей один шанс из пяти вместо одного из десяти.
После ухода доктора Сью заперлась в мастерской и прорыдала в японский платочек, пока он насквозь не вымок. А затем она храбро устремилась в комнату Джонси с чертежной доской в руках, насвистывая рэгтайм.
Джонси лежала, едва заметная под одеялом, отвернувшись лицом к окну. Сью перестала свистеть, думая, что подруга уснула.
Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.
Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она быстро подошла к кровати.
Джонси лежала с широко распахнутыми глазами. Она смотрела в окно и быстро считала в обратном порядке.
– Двенадцать, – проговорила она, а потом, чуть погодя: – одиннадцать, а потом: – десять… девять, – а затем: – восемь… семь… – уже почти подряд.
Сью посмотрела в окно. Что там можно считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.
– Что там такое, дорогая? – спросила Сью.
– Шесть, – проговорила Джонси почти шепотом. – Теперь они падают еще быстрее. Три дня назад было почти сто. У меня голова разболелась их считать. Но сейчас проще. Вот еще один. Теперь осталось только пять.
– Пять чего, милая? Скажи своей Сьюди.
– Листиков. На плюще. С последним листом уйду и я. Я это знаю уже три дня. Разве доктор тебе не сказал?
– Первый раз слышу такой бред! – умело парировала Сью. – Какое отношение имеют листики на плюще к твоему выздоровлению? А ты так любила этот плющ, гадкая девочка. Не глупи. Ведь только сегодня доктор сказал мне, что ты поправляешься – как же это он сказал – у тебя десять шансов против одного, вот! А это, в общем-то, столько же, как и у каждого из нас в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. А теперь выпей немного бульона, и дай своей Сьюди закончить рисунок, чтобы издатель заплатил ей денежек, и она купит вина для своей больной девочки и отбивных для себя, жадины.
– Не стоит больше покупать вино, – проговорила Джонси, не отрываясь от окна. – Вот еще один. Нет, я больше не хочу бульона. Осталось всего четыре листика. Я хочу увидеть, как упадет последний, и ничего не останется. И тогда я умру, да.
– Джонси, милая, – взмолилась Сью, склоняясь над ней, – обещаешь мне закрыть глаза и не смотреть в окно, пока я работаю? Мне очень нужно закончить до завтра. Мне нужен свет, а то бы я задернула шторы.
– Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? – холодно спросила Джонси.
– Я хочу быть тут, рядом с тобой, – отвечала Сью. – Кроме того, я не хочу, чтобы ты продолжала смотреть на свои глупые листья.
– Скажи мне, как закончишь работу, – сказала Джонси, прикрывая глаза и своей бледностью и спокойствием напоминая лежащую статую, – потому что я хочу видеть, как упадет последний. Я устала от ожидания.
Я устала от мыслей. Я хочу освободиться от всего, что меня держит, и лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.
– Постарайся уснуть, – сказала Сью. – Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.
Старый Берман был художником и жил на первом этаже, под ними. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам колонии, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц из студии этажом выше.