Голубой человек - Лазарь Лагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Погоди, погоди! – остановил его Антошин. – Выходит, ты с нею уже после всего познакомился?
– А как же, – подтвердил Сашка, торопливо облизывая губы. – Конечно, после.
– Так кто же тебя в таком случае держит? Не нравится? Студент обманул? Ребенок у нее имеется?..
– Байстрюк, – ревниво поправил его Сашка, упиваясь своим горем. Байстрючок!..
– Ребенок всегда ребенок и есть.
– Ну, это ты брось! – снова взвился Сашка. – Который ребенок законный, а который незаконный – совсем другой коленкор… Это какой грех – незаконный. Грех и срам!..
– Кто ж тебя неволит? Не нравится тебе Дуся, не встречайся с ней, и все:
– Так ведь я к ней склонность имею, Рязань ты косопузая!.. Ты это понять можешь: имею ужасно сильную склонность. Зельем, наверно, каким приворожила, оторваться я от нее не могу, а согласия она своего мне не дает!.. Ноль внимания, пуд презрения.
– А ты ей когда предлагал жениться?
– Да разве на таких женятся?! Ну, совсем ты, Егор, безо всякого понятия! Слова лепечешь, как дитя какое! Разве я на ней могу… Я ей в рассуждении другого… Ей бы за честь посчитать, а она только головой машет. Не согласна я, говорит, с вами роман иметь. Это у неё из книжек такое слово «роман» означает «любовь». Вы мне, говорит, противен. Я, говорит, за вас и замуж ни за что не пошла бы, вот ведь стерва какая!..
– А я думала, ты на Дусе жениться хочешь, – вдруг вмешалась в разговор Шурка.
– Брысь под лавку! – отмахнулся Сашка. – И без тебя тошно!
Шуркино лицо вдруг стало совсем белым от ненависти. Она протянула Сашке петушка.
– Бери! – сказала она. – Не надо мне твоего гостинца!.. А мамке я все расскажу. Мамка тоже думала, что ты на Дусе жениться хочешь.
Сашка молча швырнул петушка на тротуар, с хрустом раздавил его каблуком. Шурка с холодным презрением переводила глаза с Сашки на красные леденцовые осколочки, весело и вкусно поблескивавшие на морозном полуденном солнце.
– Ну, мы пошли, – сказал Антошин, взял насупившуюся Шурку за руку, но Сашка, с которого счастливое настроение, как рукой сняло, сделал начальственное лицо:
– Шурка пускай идет, а ты, Егор, подожди малость. Дело к тебе есть.
Антошин понял, что разговор тюйдет о Конопатом.
– Шурочка! – сказал он. – Ты пойди. А я вскорости подойду.
Шурка ушла, Сашка усадил Антошина под навес на коночной станции, но к делу приступил не сразу. Минут пять еще он то жалко, грязно и недоуменно жаловался на Дусю, которую он, видимо, по-своему, по-подлому, но все-таки любил, то хвастался своими могущественными связями в полицейском мире, при которых ему раз плюнуть раздавить Дуську, повергнуть ее в бездну несмываемого позора, посадить в тюрьму или заставить ее сдать паспорт и получить взамен в зубы желтый билет, и пускай она потом как хочет, так и живет. Ему было очень обидно, что у него на такое справедливое возмездие этой змеище не хватало характера, что другой бы давно это сделал, а вот он никак не может.
Он говорил с жаром, со слезой, от души жалея себя и ища сочувствия у Антошина.
Если бы не Конопатый!..
Единственное, что Антошин мог себе позволять, било ничем и никак не выражать хоть чего-либо похожего на сочувствие. Мрачно насупившись, он покорно дождался, пока Сашка разрешил себе небольшую передышку.
– Ты со мной хотел о чем-то поговорить? – осведомился он тогда с каменным лицом. – А то меня ведь ждут. Мне запаздывать не полагается. Я у них гость, у Малаховых.
– А ты что, не понимаешь, о чем? – поразился Сашка его наивности;
– А тебе разве неизвестно, я ж всю неделю провалялся. Я больной был.
– А сегодня? Ты, скажешь, и сегодня больной?
– И сегодня я больной. Не видел, я на Шурку опирался. Мне требуется свежий воздух.
– Так, может, мне лучше без тебя обойтись? – попробовал припугнуть его Сашка. – Такие деньги на улице не валяются. Такие деньги и мне пригодятся. Очень даже.
– Уговор, он уговор и есть, – уклончиво заметил Антошин. – Но если ты против, то я не возражаю.
– Нет, почему же, – торопливо возразил Сашка. – Я не против, но только ты очень слабо стараешься. Перед тобой такая дорога в жизни открывается, а в тебе старания не видать… Значит, ты старайся, все примечай.
– Так я ж в подвале сижу, – с убийственным простодушием отвечал Антошин, с удовольствием входя в роль. – Мне ж из подвала мало что видать.
– А ты вылазь из подвала. Ты сиди себе на лавочке во дворе, и будто ты воздухом дышишь. Раз тебе свежий воздух требуется, то на лавочке как раз самый свежий.
– Зябко, – сказал Антошин.
– В каком смысле? – поинтересовался Сашка.
– Зябко, говорю, на лавочке.
– А озябнешь, сбегай домой, погрейся малость, и обратно на лавочку.
– Тогда другое дело, – спокойно согласился Антошин. – Погреться и обратно – это мы можем.
Договорились: прежний уговор остается в силе. Первый доклад рано утром в понедельник, на Тверском бульваре, на лавочке по ту сторону раковины, в которой играет духовой оркестр.
Тем самым Антошин по крайней мере до понедельника избавлял Конопатого от полицейской слежки.
Правда, уже вернувшись в подвал, Антошин вдруг подумал, что Сашка может для верности проверить, как он выполняет свои новые обязанности. Несколько раз он под разными предлогами выскакивал до двор, на улицу, даже на Страстную, но нигде Сашки не увидел. Сашка ему доверял.
VIII
За обедом состоялся важный разговор – о дальнейшей судьбе Антошина. Здоровье его опасений больше не вызывало, пора было поступать на работу. И Степан и Ефросинья прекрасно отдавали себе отчет, что дело это нелегкое и ответственное. От того, куда и на какую работу он в ближайшие несколько дней поступит, в значительной степени зависела вся его жизнь на долгие годы. Поступит в сапожники – дышать ему за низеньким верстачком по самый гроб жизни кислым запахом кожи и сапожного вара; пойдет в столяры – быть ему всю жизнь столяром; в ткачи пойдет – ткачом.
Надо было использовать все возможности, навестить кой-кого из родственников (оказывается, у Антошина кроме Малаховых хватало в Москве и других родственников), но долго без дела гулять уже нельзя было: слишком накладно для Степана, который и так еле сводил концы с концами.
Сегодня – суббота, завтра – воскресенье. Понедельник, как известно, тяжелый день – удачи не будет. Решили, что завтра, в воскресенье, Антошин сходит в гости в Замоскворечье, в Бабий городок, к дяде Федосею, неродному дяде Ефросиньи, который работает фонарщиком. Может, у дяди Федосея есть что-нибудь подходящее на примете.
А если из этого визита ничего не выйдет; Антошин махнет на фабрику Минделя, к Фадейкину.
Но были у Антошина по этому вопросу сомнения, которые он не только что обсуждать, но и открыть своим благожелательным собеседникам не мог.
Раз он уже застрял в царской России, раз ему предстояло на собственной шкуре испытать капиталистическую каторгу и бесправие подданного императора всея Руси, надо было выбирать такую, работу, на которой он мог бы быть наиболее полезен делу революции. Он бы сошел с ума от унижения и возмущения, если бы не возможность бороться, стать революционером.
Вот уж никогда не гадал Антошин, что ему придется задумываться над подобными вопросами!..
У него разболелась голова. Делать в подвале было нечего. Он посидел во дворе на лавочке, озяб, решил прогуляться. Пошел по Тверской, пересек площадь Старых Триумфальных ворот, на которой уже давным-давно не было никаких ворот, и не торопясь побрел по узенькому, кишевшему прохожими тротуару туда, где за несколько кварталов, у Тверской заставы и Смоленского вокзала, улицу и горизонт замыкала быстро темневшая арка Новых Триумфальных ворот.
Сразу за воротами кончался город Москва и начиналось Петербургское шоссе, немощеная загородная дачная местность. От низеньких, все более одно– и двухэтажных домиков Тверская-Ямская улица казалась по-деревенски широкой и просторной.
Вечерело. Фонарщики еще не выходили на работу. Колокольный благовест натужно гудел в зеленоватом небе. Над дымившимися печными трубами тоненькими точками прокалывались первые звезды. В лавках и магазинах кипел нервный и шумный предвоскресный торг. Поскрипывая полозьями, тянулись к товарной станции бесконечные обозы Ломовых саней. Заиндевелые битюги устало помахивали гривами, заплетенными в мелкие косички. Возчики с вожжами в руках шли рядом – берегли лошадей. Рассыльные мальчишки в белых фартуках, как у дворников, в высоких картузах, с пылающими на морозе щеками и носами, разносили на головах, как мороженщики, или сильно накренившись в сторону, большие корзины с покупками.
Сбитенщики с батареями толстых стеклянных стаканов, торчавшими в их поясах, как газыри у чеченцев, с грязными полотенцами и пузатыми огнедышашими самоварами в руках, соблазняли озябших пешеходов горячим сбитнем: «Из самолучшей патоки! Копейка стакан!» Задел плечом, Антошина подвыпивший мастеровой в новой чуйке и щедро смазанных дёгтем сапогах с твердыми голенищами. Через плечо, как солдатская скатка, была на нем огромная баранка, в доброе кило весом. Он пел модную шансонетку: «Мюр-Мюр-Мерилиз, поднесли вы нам сюрприз!», жаждал внимания, но никто на него не оборачивался, и это до-ставляло ему страдания. Время от времени он наклонялся к баранке, откусывал от нее кусочек, медленно, с удовольствием прожевывал, глотал и снова начинал свое «Мюр-Мюр-Мерилиз». Старухи в чёрных сапогах, богомольцы с котомками за спиной, только что прибывшие, чтобы поклониться московским и подмосковным святыням; чиновники в форменных фуражках с бархатными околышами разных колеров, гимназисты, подмастерья, студенты, дамы в ротондах, величественных, как императорская мантия; босяки в опорках и лохмотьях и с испитыми синими лицами, краснорожие молодцы из Мясных лавок; «веселые» девицы, засветло вышедшие на свой некрасивый промысел; гимназистки в смешных шляпках пирожками под руку со своими горделивыми папашами или мамашами (не каждый россиянин может похвастать дочерью-гимназисткой); молодые люди в штатском, в которых каждый гимназический педель за сто шагов разгадал бы переодетого школяра; попы, монахи, офицеры с нелепыми шашками, как у городовых; кадеты со штыками в черных кожаных ножнах, болтавшимися на лаковых черных поясах… удивительная, непонятная, незнакомая московская толпа конца прошлого века… Кто они, эти такие разные русские люди?! Каковы будут их судьбы?.. Всего двадцать четыре года отделяют их от Октябрьской революции. Тем, кто помоложе, тогда будет еще совсем немного лет… Конечно, кое-кто из них умрет молодым, кое-кто погибнет, возможно, во время русско-японской войны, во время первой мировой, но остальные доживут до Октября. С кем они будут? Куда их развеет могучий ветер революции?.. Вот этот, например, парень в лаптях и потертом заячьем треухе с оттопыренными ушами. Здоровый, краснощекий, быстрый. Ему нет еще и шестнадцати лет. В семнадцатом году ему едва исполнится сорок. Кем он будет тогда: солдатом, рабочим-отходником, крепким хозяином, бедняком или выбьется к этому времени в купцы и сын его сложит, голову прапором где-нибудь на Дону, в белых полках генерала Деникина? А может быть, он придет к Октябрю большевиком, прошедшим полный курс тюремных университетов, станет комиссаром, председателем губисполкома, директором завода, редактором газеты, председателем комбеда, полпредом молодой советской державы, народным комиссаром, членом Центрального Комитета, народным полководцем?..