Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабушке (сборник) - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был один-единственный раз, когда я увидел ее воочию, но со временем узнал, что они с бабкой обретались в том пограничном городке под покровительством местных властей до тех пор, пока бабка не набила до отказа огромные сундуки. Лишь тогда старуха с внучкой покинули пустыню и двинулись к морю. Во все времена в этом царстве беспросветной нищеты никому не доводилось видеть такого скопища богатств. Нескончаемо тянулись запряженные волами повозки, на которых громоздилось пестрое барахло, как бы возрожденное из пепла сгоревшего особняка. Вдобавок к императорским бюстам и диковинным часам везли купленный по случаю рояль и граммофон с набором душещипательных пластинок. Индейцы шли по обе стороны, охраняя все это имущество, а духовой оркестр возвещал об этом победительном шествии в каждом городке.
Бабка сидела в паланкине, увитом разноцветными бумажными гирляндами, под сенью тяжелого церковного балдахина и непрерывно жевала зерна, которыми, как всегда, была набита ее матерчатая сумка. Бабкины габариты стали еще внушительнее, потому что она надела парусиновый жилет, в карманах которого, точно в патронташе, лежали слитки золота. Рядом с ней была Эрендира в ярком нарядном платье с золотыми блестками, но по-прежнему с цепью на щиколотке.
– Тебе грех жаловаться, – сказала бабка, когда позади остался пограничный город. – Наряды у тебя – царские, постель роскошная, собственный оркестр и прислуга – четырнадцать индейцев. Это же чудо, а?
– Да, бабушка.
– Когда я уйду от тебя, – продолжала бабка, – ты не будешь жить за счет мужчин, ты купишь дом в самом главном городе. И станешь свободной и счастливой.
Это был совершенно новый и неожиданный поворот в бабкиных взглядах на будущее. Но об изначальной сумме долга бабка не заговаривала, да и все как-то запуталось: сроки окончательной уплаты откладывались, а расчеты стали совсем мудреными. Эрендира ни единым вздохом не выдавала, что у нее на душе. Она молча сносила все постельные муки в едком тумане свайных селений, в зловонии от селитряной жижи, в лунных кратерах тальковых карьеров, а меж тем бабка без устали расписывала ее счастливое будущее, словно гадала на картах. Однажды вечером, выбираясь из мрачного ущелья, они уловили в ветре древний запах лавра, услышали обрывки ямайской речи и почувствовали жажду жизни, от которой защемило их сердца.
– Вот оно, гляди! – сказала бабка, жадно вдыхая прозрачное сияние Карибского моря, ибо полжизни провела в пустыне. – Нравится?
– Да, бабушка.
Там они и поставили шатер. Бабка проговорила всю ночь, так и не сомкнув глаз, и минутами тоска о невозвратном прошлом путалась в ее словах с видениями грядущего. Заснув наконец, она проспала дольше обычного. И проснулась, умиротворенная шумом волн. Но когда Эрендира усадила ее в ванну, бабка снова взялась пророчить, и ее истовые речи смахивали на горячечный бред.
– Ты станешь великой властительницей, – говорила, глядя на Эрендиру. – Самой знатной дамой, тебя будут боготворить твои подданные, почитать и превозносить самые высокие правители. Капитаны будут посылать тебе цветные открытки из всех портов мира.
Эрендира не слушала ее. Теплая вода, настоянная на душице, текла в ванну по желобу, проведенному с улицы. Эрендира, чуть дыша, с застывшим лицом черпала эту воду тыквенной плошкой и обливала бабкины намыленные телеса.
– Слава о твоем доме будет передаваться из уст в уста от Антильских островов до Голландского королевства, – вещала старуха. – И дом твой станет могущественнее президентского дворца, потому что в стенах твоего дома будут обсуждать государственные дела и вершить судьбы нации.
В этот момент в желобке вода вдруг исчезла. Эрендира вышла из шатра посмотреть, в чем дело. И увидела, что индеец, которому положено лить воду в желоб, колет дрова возле кухни.
– Холодная вода кончилась, – сказал он, – пусть остынет эта.
Эрендира подошла к плите, где стоял большой котел с кипящими благовонными листьями. Обернув руку тряпьем, она приподняла котел и поняла, что сумеет донести его без посторонней помощи.
– Иди, – сказала она индейцу, – я сама налью.
Эрендира еле дождалась, когда индеец выйдет из кухни, потом сняла с огня котел с горячей водой, насилу подняла его и собралась было вылить кипяток в широкий желоб, как вдруг раздался бабкин голос:
– Эрендира!
Ну будто она все увидела! Внучка помертвела от страха, и в последнюю минуту ее охватило раскаяние.
– Сейчас, бабушка, – сказала она, – я стужу воду.
Той ночью девочку допоздна терзали сомнения, а бабушка, уснувшая в жилете с золотыми слитками, до рассвета распевала во сне песни. Эрендира, лежа в постели, не сводила с бабки глаз, которые в полутьме горели, как у кошки. Потом она вытянулась, словно утопленница, с открытыми глазами, скрестив руки на груди, и, собрав все свои душевные силы, беззвучным голосом позвала:
– Улисс!
Улисс внезапно проснулся в доме среди апельсиновых деревьев. Он так явственно услышал зов Эрендиры, что бросился искать ее в полутемной комнате. Но, подумав минуту-другую, быстро сложил в узел свою одежду и выскользнул за дверь. Когда он крался по террасе, его настиг отцовский голос:
– Ты куда это?
Улисс увидел отца, озаренного лунным светом.
– К людям, – ответил юноша.
– На сей раз я не стану тебе мешать, – сказал голландец, – но знай, где бы ты ни скрывался, тебя найдет отцовское проклятие.
– Ну и пусть! – сказал Улисс.
Голландец смотрел вслед удалявшемуся по лунной роще Улиссу с удивлением, даже гордясь решимостью сына, и в его взгляде промелькнула довольная улыбка. За спиной голландца стояла его жена, как умеют стоять только прекрасные индианки. Когда Улисс хлопнул калиткой, голландец сказал:
– Вернется как миленький. Жизнь его обломает, и он вернется раньше, чем ты думаешь.
– Нет в тебе ума! – вздохнула индианка. – Он никогда не вернется.
Теперь Улиссу незачем было спрашивать дорогу к Эрендире. Он пересек пустыню, прячась в кузовах попутных машин. Крал что подвернется, чтобы было что есть и где спать, а нередко крал из любви к риску и в конце концов добрался до шатра, который на сей раз стоял в приморском селении, откуда были видны высокие стеклянные здания горевшего вечерними огнями города, а по ночам тишину нарушали прощальные гудки пароходов, уходивших к острову Аруба.
Эрендира, прикованная цепью к кровати, спала в той позе всплывшей утопленницы, в какой призвала юношу к себе. Улисс смотрел на нее долго, боясь разбудить, но взгляд его был таким трепетным, таким напряженным, что Эрендира проснулась. Они поцеловались в темноте и, не торопясь, с безмолвной нежностью, с затаенным счастьем ласкали друг друга, а потом, изнемогая, сбросили с себя одежды и, как никогда, были самой Любовью.
В дальнем углу шатра спящая бабка грузно перекатилась на другой бок и принялась бредить.
– Это случилось в тот год, когда приплыл греческий пароход, – сказала она, – с командой шальных матросов, которые умели делать счастливыми женщин и платили не деньгами, а морскими губками, еще живыми, и те потом ползали по домам и стонали, точно больные в жару, и когда дети плакали от страха, пили их слезы.
Старуха вдруг приподнялась, словно кто ее тряхнул, и села на постели.
– И вот тогда пришел он. Бог мой! – вскрикнула старуха. – Он был сильнее, моложе и в постели куда лучше моего Амадиса.
Улисс, не замечавший поначалу бабкиного бреда, испугался, увидев, что она сидит на постели. Эрендира его успокоила.
– Да не бойсь! – сказала. – Бабушка всегда говорит об этом сидя, но чтоб проснуться – такого не было.
Улисс положил ей голову на плечо.
– Той ночью, когда я пела вместе с моряками, мне показалось, что разверзлась земля, – продолжала спящая бабка. – Да и все, наверно, так решили, потому что разбежались с криками, давясь от смеха, и остался он один под навесом из астромелий. Как сейчас помню – я пела песню, которую пели тогда повсюду. Ее пели даже попугаи во всех патио.
И дурным, неверным голосом, каким поют лишь во сне, бабка завела песнь своей неизбывной печали:
Господи Боже, верни мне былую невинность, дай насладиться его любовью, как в первый день.
Только теперь Улисс прислушался к горестным словам старухи.
– Он явился, – говорила она, – с какаду на плече и с мушкетом, чтобы бить людоедов, как Гуатарраль – в Гвиану. И я услышала его роковое дыхание, когда он встал предо мной и сказал: «Я объездил весь свет и видел женщин всех стран и могу поклясться, что ты самая своенравная, самая понятливая и самая прекрасная женщина на земле».
Она снова легла и зарыдала, уткнувшись в подушку. Улисс с Эрендирой замерли в темноте, чувствуя, как их укачивает раскатистое бабкино дыханье. И вдруг Эрендира голосом твердым, без малейшей запинки, спросила:
– Ты бы решился убить ее?
Улисс, застигнутый врасплох, не знал, что сказать.