Вернуть Онегина. Роман в трех частях - Александр Солин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или еще понятней: она хотела знать – даже не знать, потому что знать то, что выходит за пределы разума невозможно, а уловить исходящую из самых глубоких недр их отношений пульсацию того неутолимого, негаснущего, термоядерного абсолюта, благодаря которому все изменения, потрясения и крушения не способны отменить в них главного – взаимной предназначенности.
И вот если сформулировать вопрос таким образом, то станет ясно, что ответ на него можно искать всю жизнь.
Ну, а Савицкий… А что – Савицкий? Сейчас он директор той самой фабрики. Не забывает, звонит. Женат, но говорит, что по-прежнему любит только ее…
Да, она помнит тот февральский, окаймленный траурными тенями вечер. Они возвращались по скрипучему снегу с последнего сеанса кино, где смотрели «Зимний вечер в Гаграх», и он, часто поправляя сползающие очки в толстой оправе, вдохновенно расставлял на своих впечатлениях идеологически верные акценты. Она молчала – фильм ей понравился. Ее тронул финал, где герой, вместо того чтобы поправиться и под бравурные звуки музыки вернуться в наставники молодежи, умирает.
Тронула и возбудила грусть морской стихии – грузной, седой и мятежной, до которой сотни и сотни веков не могут докричаться чайки. Между прочим, она уже решила, что сегодня пригласит его к себе домой, и приглашение ее, на ночь глядя, будет выглядеть весьма прозрачным. Но когда она, прервав его, предложила поехать к ней, он остановился, развернулся и, взяв ее руки в свои, сказал загустевшим вдруг голосом: «Нет, давай лучше ко мне…»
И то верно – к нему гораздо ближе.
Потом был стеснительный чай с вишневым вареньем и с его суетливым, разгорающимся смущением – бестолковая, между нами говоря, артиллерийская подготовка, при которой его деликатные снаряды ложились далеко от цели. И так до тех пор, пока в первом часу ночи обоим не стало до смешного ясно, что деваться некуда, и остается заняться этим либо здесь, на диване, либо добраться до кровати. А поскольку с диваном у нее были связаны не самые лучшие воспоминания, она, подставив ему пропитанные вишневым вареньем губы, выбрала кровать.
В безжизненные дни и ночи постлюбовной ломки, что последовали за Сашкиной изменой, она часто и мучительно воображала себе, как он каждый вечер ложится с женой в постель и занимается тем, чем до этого занимался только с ней. «Что он при этом чувствует?» – спрашивала она себя. Неужели также ненасытен и одухотворен? Неужели шепчет в чужое ненавистное ухо те же слова, что шептал ей? Неужели также благодарно принимает чужие ласки и также доверчиво ищет покоя на чужой груди? Помнится, от этих вопросов ей делалось невыносимо больно, и она топила муку в слезах. И вот теперь пришел ее черед испытать то, что испытал он.
Она доброжелательно отнеслась к неумелым напряженным поцелуям нового любовника, и если и ощущала волнение, то вовсе не то, что следует из свободного любовного томления. Скорее это было волнение человека, не вполне уверенного в том, что минное поле, которое он собирается перейти, действительно разминировано. Уже признав за сапером Савицким недостаток опыта, она дала ему себя раздеть и добраться до ее обнаженного устройства. Снисходительно понаблюдав за его бестолковой подготовкой к разминированию, она решительно взялась за дело и недрогнувшей рукой направила его неловкие усилия в нужное и вполне еще девственное русло. Почему вполне девственное? Да потому что в нем кроме Сашки (да и то два раза в год) никто больше не купался!
Кое-что ее новый любовник уже знал, но не настолько, чтобы чувствовать себя уверенно, и когда он, заботливый мальчик, за несколько секунд до взрыва собрался ее покинуть, она удержала его и шепнула в самое ухо: «Можно, можно…». Зачем ему было знать, что при кажущейся стихийности ее порыва, она на самом деле все заранее спланировала, приурочив его аннексию к одному из своих бесплодных дней.
Возможно, она очаровала его умеренной стыдливостью и сдержанностью комментариев по поводу случившегося – так или иначе, между первым и вторым приступом он признался, что давно и безнадежно в нее влюблен, а когда во второй раз она снова удержала его в себе, он, кончив дело, сделал ей предложение.
«Не будем торопиться…» – отвечала ему Алла Сергеевна, сильно за полгода повзрослевшая.
«А если ребенок?» – наивно и озабочено спросил он.
«Не волнуйся…» – ответила она.
Испытывая в ту ночь не более чем придирчивое любопытство экзаменатора, сама она от удовольствий воздержалась.
После четвертого разминирования он свернулся калачиком и заснул, уткнувшись лбом в ее спину, а мослами – в ноги. Сама же она еще долго лежала с открытыми глазами, устраиваясь на старте новой жизни.
Вот и все, вот она и сожгла мосты. И совсем не страшно, и вовсе не больно, и даже весело. Никаких сюрпризов: что тот мужчина, что этот – все они в жизни и в постели ведут себя одинаково, всем им нужно одно и то же. Что ж, теперь она будет умней и бесчувственней, и им придется за это платить. И деньгами, и замужеством, и кое-чем другим. Конечно, она может выйти за Савицкого в любое время, но сначала нужно посмотреть, чего он стоит. Почему она выбрала его? Потому что он лучше других подходил для тех целей, которые она себе определила. Да, он некрасив, не статен, но головаст и цепок в делах. Как Сашкин отец. Интересно, что сейчас поделывает его слюнтяй-сын, у которого так и не хватило ни смелости, ни совести признать себя подлецом. Ни в устной, ни в письменной форме. Одно слово – подонок, а значит, туда ему и дорога…
Она провела с Колей Савицким ночь и еще четыре года и оставила его.
20
Будучи на четыре года ее старше, Колюня, как она его звала, закончил тот же институт, где училась она, и в этом была ее самая ранняя выгода – он много, охотно и терпеливо с ней занимался.
Был он ростом чуть пониже нее, с опушенным деликатной белобрысой растительностью телом – немного рыхлым, но теплым и приятным на ощупь. Его крутолобая, обреченная на раннюю лысину голова отличника, крепко и плотно сидевшая на полноватых плечах, соображала дай бог каждому.
Числился он в планово-экономическом отделе, откуда довольно успешно управлялся с фабричным комсомолом. Учтивый и начитанный не меньше Сашки, был он при необходимости напорист, убедителен и неотступен. Одно слово – яркий тип. Емкий и перспективный.
Своим обхождением с Алечкой – покладистым, бережным, предупредительным, Колюня был полной противоположностью позднего Сашки с его вальяжными, тигриными повадками. Он, как и все, знал ее историю, вернее, принимал за нее тот переливчатый, питаемый слухами ореол, который вроде нимба парит над нашими макушками, силой сияния помечая наш чин в строю святости. Он никогда не стремился знать подробности, да она ему их и не открыла бы, поскольку любовного значения он для нее не имел. Жил он с тихой вежливой матерью, и когда Алечке приспичивало, мать безропотно отправлялась ночевать к бабушке.
Помнится, поначалу, следуя наитию свободной от любви женщины, она вела себя с ним бесцеремонно и повелительно. Не дорожа и не интересуясь им, позволяла себе капризы и невнимание, опираясь на него, как на буек, за который ей предстояло плыть дальше. Куда? Скорее всего, на запад. Но не раньше, чем через три года, когда закончит институт.
Впрочем, он с его небогатым опытом телесных отношений был совершенно ею очарован и находил в ее обращении с ним восхитительную квинтэссенцию женской природы – непредсказуемость и независимость. Он обожал ее очаровательную, далекую от вздорности раздражительность, принимая ее за тот самый хрестоматийный каприз, когда женщина удивительно схожа с ребенком, который сам не понимает, зачем ему то, что он хочет.
На первых порах они сходились не более двух раз в неделю, чтобы его двумя-тремя (больше она не позволяла) короткими резиновыми приступами и ее вялым скоротечным соучастием поддержать на плаву их странный, неожиданный союз. Со временем он, однако, осмелел, научился ее ласкать, обнаружил долгоиграющую настырность, и она позволила доводить себя до убедительного состояния. Ее лишенное ответного чувства удовольствие не превосходило при этом животной степени и далеко отстояло от того, что она испытывала с Сашкой. Когда подходило время, она укладывалась, вытягивалась и, упорно избегая его ласкать, закрывала глаза, кожей чуя, чем и как он занимается.
Однажды, приблизительно через месяц после начала их связи Алла Сергеевна, устав от его робких кружений вокруг да около, взяла в ладони его заблудившуюся у нее на животе, почти прозревшую голову и, не церемонясь, как слепого котенка, окунула носом в блюдечко с маточным молочком. Он, совсем как котенок принюхался, попробовал и принялся лакать. Да так жадно, что она вынуждена была его осадить: «Колюня, Колюня, что ты делаешь! Больно же!..»
Завершив тем самым реконструкцию малой части приемов, которыми потчевал ее Сашка, она сочла их достаточными и от дальнейшего разнообразия отказалась, как и отказалась осквернять уста о другие его места, кроме губ, да и то не до дыма и пламени, а в ползатяжки, в полдыхания.