Запах шиповника - Вардван Варжапетян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старики молча сидели на крыше. Луна грустно улыбалась им. Над черными башнями Ворот Праздника уже розовело небо. Старое ореховое дерево в саду проснулось и, словно со сна, расправило могучие ветви. От легких дуновений ветра покачивались тонкие побеги душистого горошка, густо переплетенного стебельками; розовые, белые, фиолетовые, пурпурные, изящно загнутые лепестки, соединенные попарно, отсюда, с крыши, были похожи на рой бабочек. Наверное, поэтому бабочки всегда кружатся над душистым горошком. Над головой грозно прожужжал жук — полетел за белыми сладкими ягодами тута. Соловей выпорхнул из куста жасмина, сел на шелковицу, любопытно вертя серенькой головкой. Горло птички мелко вибрировало, она то заливалась переливчатым свистом, то умолкала.
— Вот так, Джинн, уходят наши дни…
— Что ж, Абу-л-Фатх, уходят. Читал я в одной книге неверных: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать…» Остальное не помню.
— Кто бы он ни был — неверная собака или правоверный — в моем доме он был бы гостем. Такие слова рождаются трудно… Ты лучше других знаешь, что я был лишен возможности заниматься наукой, не оглядываясь по сторонам.
— То же сказал мне Бируни: «Настоящее время не благоприятствует науке».
— Ему ли не знать? Ведь это его султан Махмуд велел трижды в день сбрасывать с крыши дворца на землю, дабы Бируни оставил мысль о вращении Земли и собственным мясом и костями убедился: Земля твердь, и твердь неподвижная. Да, мы были свидетелями гибели ученых, от которых осталась малочисленная, но многострадальная кучка людей. А большая часть тех, кто сейчас имеет вид ученых, притворяются знающими. Меня называют скупым в сочинениях. Это так. Зато они щедры в глупости и бездоказательности; их ослиный рев заглушил голоса истинных искателей ответов. Разве мне самому не пришлось поспешить в Мекку, чтобы сохранить глаза, уши и голову? Разве твою мысль не утопили, завязав в мешок? Но не в том самое горькое, Джинн, хотя много приходится претерпевать от властителей, богословов, невежд. Горька сама наука. Я зашел слишком далеко по дороге познания и остался в одиночестве. Увы, мне уже не дождаться, когда меня поймут, а самое страшное — отречься от своего знания.
— Так, Гийас ад-Дин, и все-таки наши учителя измерили дугу меридиана между Тигром и Евфратом, Бируни определил длину окружности Земли, и сам ты создал календарь, превосходящий совершенством все, что было создано от сотворения мира. А твой ученик Аффан уже сейчас радует тебя и меня.
— Да, он смышленый мальчик. Всего год назад дядя привел его в медресе. Ты должен знать его — это переписчик Керим ибн Маджид.
— Как же мне его не знать, если это я и посоветовал ему отдать племянника в ученики Хайяму. Когда я шел к тебе, Аффан сидел у калитки, не решаясь войти в дом, и читал книгу. Я дал ему лепешку и жареную рыбу…
— Книгу? Какую?
— Мне показалось, это Джабир ибн Хайян. Помнишь, ты велел выложить его слова на дне бассейна во дворе обсерватории, чтоб, отдыхая, мы всегда видели их перед собой?
Хайям закрыл глаза, словно всматриваясь в узорчатое дно под прозрачной солнечной водой, и медленно прочитал: «Я работал руками и головой. Я упорствовал 86 в своих поисках до тех пор, пока не достигал желаемого результата, который затем проверял».
— Я их не раз повторял мальчику, и надеюсь, сокровенное этих слов ему открыто. А почему он сидит у ворот?
Джинн пожал плечами.
— Если хочешь, я позову его.
— Пожалуй. И возьми на суфе халат, набрось на мальчика — прохладно.
А день начинался. На крыше уже стали различимы трещины в твердой глине, пятно от пролитого вина. Соловей вспорхнул и сел рядом, быстро выклевывая засохшие травинки и зерна риса.
Джинн и Аффан прошли по дорожке, обсаженной колючими кустами шиповника. Из дома мальчик вышел в голубом шерстяном халате, волочившемся по земле. Увидев учителя, он низко поклонился, украдкой глядя на Джинна. Тот подтолкнул его к лестнице. Хайям подвинулся на край ковра, освобождая место маленькому гостю.
— Вот не знал, что эмир мне выделил сторожа. Мы с Джинном старые совы, а ты почему не спишь?
— Прости, учитель, что я посмел прийти к тебе.
— Ничего, ночь ко мне снисходительнее дня.
— Дядя уехал в Мешхед за бумагой, а я занимался.
— Это похвально. И чем же?
— Я считал, сколько времени Луна движется от минарета Усмы до минарета Марсие. Вчера я измерил расстояние между ними — двести восемьдесят шагов. А сегодня высчитал время — три раза пришлось перевернуть песочные часы и еще сосчитать до сорока. Значит, прошло девятьсот сорок секунд.
— И что следует из того?
— Я подумал, учитель, что предмет появляется и исчезает, если движется вблизи округлого тела…
— Сынок, ты сам понял это?! — взволнованно спросил Джинн. Но Хайям больно ущипнул его за бок.
— А как же червяк входит в яблоко с одной стороны и, прогрызая в нем ходы, появляется с другой? Как стрела из лука, поднятого над головой, исчезает из вида и снова падает на землю? Как караван входит в Нишапур через Ворота Помощи, а выходит из Ворот Канала? Ну, Аффан? Напомню тебе — истинным доказательством муж науки называет наиболее совершенное исследование посредством наиболее совершенного рассуждения. А то, что ты сказал нам, не доказательство. Ты можешь привести другое?
— Нет, учитель. — Мальчик виновато опустил глаза.
— И я не знаю, — улыбнулся Хайям.
8. УХОД
Двор был заставлен кувшинами и блюдами, а мастер все доставал из печи новые, медля выпустить из огромных ладоней. Щелкнув ногтем по обожженной глине, он прислушивался к звуку и ставил изделие на землю. С тех пор, как его друг — колодезный мастер — нашел в заброшенном раскопе удивительную голубую глину, Мурод-Али работал только с ней. Посуда из нее не билась и звучала гулко. Сырая глина замасливала пальцы и мылилась, как бобовая мука; она снимала боли в желудке и затягивала раны, очищала от горечи хлопковое масло и отбеливала овечью шерсть. Только однажды раньше видел Мурод-Али такую глину — в зеленом городе Шахрисабзе, у великого гончара Керим-бабы, назвавшего ее «землей аллаха». Для мастера эта глина была бесценной, как для гранильщика камней — алмаз.
Последним из печи мастер достал большое блюдо шириной в локоть, послюнявил палец и очистил поливу от горячей пыли, обнажив нежно-желтую, раскаленную глазурь. Пучком травы он бережно обтер блюдо, придирчиво любуясь красотой: на бледно-желтом круге, только по краю очерченном тонкой бирюзовой волной, горделиво распустил черно-зеленый хвост сиреневый павлин.
Поручив сыну работу, гончар омыл руки, переменил одежду и, завернув блюдо в кусок чистого холста, вышел из дома. На базаре он купил широкую корзину, сплетенную из гибких прутьев ивы, наполнил ее лучшим виноградом и, широко шагая, поспешил в квартал переписчиков книг.
После смерти дочери прошло восемь лет, и впервые за это время он шел к Омару Хайяму, услышав от младшего сына, что учитель болен и уже месяц не встает с постели. Зато каждую среду после первой молитвы гончар шел на кладбище Хайре, где долго стоял на коленях перед могилой дочери.
Отвлекшись от невеселых мыслей, Мурод-Али заметил, что давно уже идет за человеком в черном шерстяном плаще, громко, как слепец, стучащим посохом. Когда человек остановился, рассматривая глиняные стены, мастер увидел лицо, прикрытое капюшоном, узкую черную бороду, крепко сжатые безусые губы. Он и раньше догадался, что идет за суфием, теперь убедился.
К воротам дома они подошли вместе. Над старым дувалом высоко росло огромное ореховое дерево, между яблонями и абрикосами виднелась крыша с расстеленными одеялами. Индюки с отвисшими носами что-то искали в пыли. Суфий и гончар ждали, когда им откроют ворота.
Сестра Хайяма провела мужчин на айван, застеленный белым войлоком. Вышла она с красным лицом, обиженно поджав губы.
— Брат просит вас переступить порог и быть гостями.
Мужчины оставили обувь у порога.
Хайям лежал на суфе, придвинутой к окну. Сейчас, без пышной зеленой чалмы, его бритая голова казалась непомерно большой и тяжелой для иссохшей шеи. Высокий морщинистый лоб навис над сгорбленным носом и впалыми щеками. Короткая борода и усы белели на коричневой коже, как мыльная пена, взбитая брадобреем. Имам приветливо оглядел вошедших и шевельнул рукой, лежавшей на пестром лоскутном одеяле. Мурод-Али низко поклонился; суфий, откинув черный капюшон, почтительно поцеловал худую руку.
— Учитель, я поздно узнал о твоей болезни.
— Не поздно, если я жив, Санаи. Я рад тебе. И тебе, почтенный усто. Прости меня, если можешь.
— В моем горе нет твоей вины — на все воля аллаха. А я принес тебе подарок. — Мурод-Али развернул холст и стал перекладывать гроздья из корзины на блюдо.