Черное знамя - Dmitrii Kazakov
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь он отправится в Нижний в командировку… как эмиссар «опричнины».
Наверняка столкнется с кем-то из старых знакомых, не может же быть так, чтобы все они умерли или уехали… Бывшие клиенты отцовской лавки, помнящие его мальчишкой, соседи по улице, работники газеты «Козьма Минин», где он начинал, да все будут смотреть на него с показным уважением, угодливо кланяться и улыбаться, а за спиной бросать ненавидящие взгляды и плеваться, шептать так, чтобы он не услышал, «жандармская подстилка», «стукач»…
Интересно, Голубов знает, что Олег родом из Нижнего?
Скорее всего, да, и именно поэтому отдал этот приказ — чтобы лишний раз поиздеваться, поставить старого недруга в неловкое положение, и пусть даже расследование от этого пострадает.
— Приказ понятен? — оказывается, Голубов требовательно смотрит на ушедшего в свои мысли Олега, и на круглой физиономии его все явственней и явственней отражается нетерпение. — Эй, статский, ты заснул, что ли?
— Да, все ясно, завтра ночным поездом, — сказал Одинцов, чувствуя, как от стыда начинают гореть уши.
— Машину за тобой пришлю, а то если сам будешь ковылять до вокзала, еще опоздаешь, — Голубов улыбнулся, и кое-кто из сидевших вокруг стола дружинников поспешно хохотнул. Полковник Кириченко, носивший нашивки тысячника «опричнины», остался спокойным. — Только потрудись уж завтра, перетряси там ваше «Наследие», чтобы все мне о розенкрейцерах добыли, что есть… в Нижнем тебе не до того будет, поможешь нашим в обстановке сориентироваться, ты же местный, — ну точно, знает, — и покажешь, чего стоят мозги в твоей башке.
«Докатился, — подумал Олег, — буду мальчиком на побегушках у черномундирника».
Руки сжались в кулаки, еще раз захотелось послать темника по матушке, как тогда, у него в кабинете, и покончить со всем этим унизительным фарсом. Но желание оказалось слабее, чем в первый раз, да и были они уже не вдвоем, как в первый раз, и он сдержался, погасил вспыхнувший было гнев.
Бешено застучавшее сердце утихло, зато объявилась головная боль.
Тлеющий в затылке огонек разросся, и вскоре стало казаться, что Олегу в череп вбили раскаленный гвоздь, и гвоздь этот растет и в толщину, и в длину, обзаводится шипами и начинает вращаться так, что шипы превращают упомянутые Голубовым мозги в кашу, в смесь из ошметков мыслей, воспоминаний, чувств…
«Опричники» что-то еще обсуждали, показывали друг другу фотографии, но он следить за ходом разговора не мог. Все силы уходили на то, чтобы сидеть спокойно, делать вид, что слушаешь, сохранять заинтересованно-вежливое выражение лица, дышать ровно и не закрывать глаз, как бы этого ни хотелось…
Он не может, не имеет права показать свою слабость… перед этими.
Он ненавидел их всех в этот момент, наглых и сильных, самоуверенно-жестоких, обладающих властью и готовых распоряжаться чужими судьбами, желал им всем такой же боли и даже худшей, чтобы они почувствовали, чтобы они поняли и осознали… вот только довести мысль до конца не удавалось, ускользало понимание того, что должны осознать жандармы из специальной рабочей группы.
К счастью, к Олегу никто больше не обратился, на него даже не посмотрели ни разу. А затем и приступ понемногу начал слабеть, не достигнув даже половинной силы того, что бывало раньше, еще в Крыму.
— Ладно, на сегодня достаточно, — сказал Голубов, и к этому моменту Олег был уже почти в порядке.
Встать сумел удачно, нога не подвела, и палку не забыл, и свой комплект материалов, и до двери дошел спокойно, почти не хромая, лишь чувствуя спиной горячий, полный никак не любви взгляд темника.
Прекрасным майским днем…
3
10 мая 1926 г.
Шлиссельбург — Петроград
Мотор затарахтел чаще, лодка пошла быстрее, холодный ветер ударил в лицо, но Олег не отвернулся.
Вот уже несколько минут, с того момента, как за спиной закрылись тяжелые старинные ворота Государевой башни, гражданин Одинцов больше не заключенный, он отбыл свой срок и вновь свободен, и даже этот воздух, ставшее привычным сырое дыхание Ладоги, кажется другим на вкус, чем вчера или даже час назад.
Можно оглянуться, посмотреть на стены и башни крепости, некогда звавшей Орешком, потом Нотебургом, а затем превратившейся в Шлиссельбургскую тюрьму… можно, но не хочется, глядеть в ту сторону противно до тошноты и дрожи в конечностях.
Лучше вперед, туда, где пристань на берегу Невы, и за ней ждет грузовик, готовый отвезти освобожденного узника в Петроград. Или вверх, в лишенное облаков синее небо, которое он в последнее время видел только через окошко, и почти забыл, какое оно огромное, бездонное, красивое.
Берег приблизился, лодка замедлила ход, с мягким хрустом ткнулась боком в причал.
— Давай, выходи, — велел конвоир. — Свободен, братишка.
Олег повесил на плечо мешок с пожитками, осторожно вскарабкался на пристань.
За эти месяцы ослабел, руки стали тоньше, в ногах появилась дрожь, не хватало еще сейчас сорваться и шлепнуться воду.
Распрямился, переводя дыхание, пытаясь успокоить судорожно забившееся сердце, и удивленно замер — вместо серой, тупоносой машины с дверцами позади и крошечными окошками в решетках на обочине стояла легковушка, и рядом с ней, опершись локтем о крышу, курил чернявый молодой человек.
Увидев Олега, он приветливо помахал рукой:
— Не скучайте там. Идите сюда, я за вами. По поручению партии.
На сердце потеплело, глаза защипало — надо же, о нем не забыли.
В одиночку Шлиссельбургской тюрьмы, а других камер там и не было, не проникали никакие новости, так что Олег мог только догадываться, что происходит во внешнем мире. Иногда, в самые тяжелые моменты он начинал думать, что ПНР больше нет, что бывшие соратники все до одного тянут срок, как и он сам…
Но нет, вот эта машина, и молодой носатый брюнет, типичный еврей, по выговору — уроженец Малороссии.
— Ортенберг. Давид. Иосифович, — представился тот так, что каждое слово прозвучало отдельно, и протянул руку.
Олег пожал ее, и только после этого вспомнил, что надо что-то сказать.
— Очень приятно, — произнес он, с трудом ворочая языком. — Разучился говорить немного. Меня вы знаете, как звать.
— Несомненно, — Ортенберг распахнул заднюю дверцу. — Я прибыл сюда именно за вами. Садитесь, поехали, и вообще.
— Куда? Зачем?
— На Разъезжую улицу, в губернское управление, — сам встречающий плюхнулся на сиденье рядом с шофером.
— Зачем? Но я… — все смешалось в голове у Олега. — Но как же семья? Жена?
Все эти месяцы перед ним стояло лицо Анны, бледное и заплаканное, такое, какое он видел в зале суда, и он мечтал лишь об одном, что выберется из тюрьмы, вернется домой, обнимет ее и скажет «Извини, родная…».
— Семье придется подождать, — Ортенберг повысил голос, чтобы его было слышно за шумом двигателя. — Понимаю ваше желание, но сам товарищ Штилер хочет видеть вас немедленно, и не просто так он приехал в Петроград, достал автомобиль и отправил меня сюда… вот уже полгода, как я возглавляю сектор печати в партийном отделе пропаганды.
Ясно, Паук на свободе, и на том же посту, где был прошлым летом.
Значит, ПНР существует, и не все в ней так плохо…
Но для чего Штилеру понадобился вчерашний узник, бывший редактор питерской партийной газеты?
Спрашивать бессмысленно — этот человек, несмотря на молодость и еврейское, совсем не евразийское происхождение, занимающий столь высокий пост в ПНР, может и не знать ответа, или иметь приказ о молчании.
Семье же, похоже, придется подождать до вечера, до того момента, когда его отпустят.
Зверски хочется обнять сына, зарыться лицом в волосы жены, и просто стоять, чувствуя на шее ее дыхание, ощущая знакомый запах, как бьется любимое сердце… но долг превыше всего, первым делом он должен думать о судьбе страны и партии, и лишь затем о собственном счастье.
— Каково там было? — спросил Ортенберг через плечо, и в голосе его прозвучало сочувствие.
— Так себе, — Олег поморщился. — Еще раз не хочется.
Крохотная, примерно четыре на три метра камера с серыми стенами, похожая на вырубленный в камне гроб… Железная откидная кровать, которую поднимают утром и опускают вечером, стол и табурет… Тонкий матрас, подушка, одно название, а не подушка, байковое одеяло, ничуть не защищавшее от холода… Судно и рядом настоящая раковина с краном, откуда течет ледяная, желтая от ржавчины вода… Окно, забранное решеткой, и наполовину снизу закрашенное серой краской, чтобы узник не мог видеть, что творится снаружи… Негаснущая голая лампочка пот потолком, раздражающая глаза, доводящая почти до безумия…
На стене — «Инструкция для заключенных».
За нарушение — оковы, перевод на хлеб и воду, лишение матраца.