С чужого на свой и обратно. Записки переводчицы английской полиции - Светлана Саврасова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Когда тот назвал вас «черножопой обезьяной», вы настолько обиделись, что ударили его ножом?
И слышишь в ответ:
– Да я совсем не обиделся. Это моя национальная гордость была оскорблена.
Так, например, от казахов можно получить на орехи за громкий смех в их присутствии – потому что в их культуре громко может смеяться только начальник и обязательно над кем-то, а не потому что смешно. Норвежцы могут предложить секс из чисто практических соображений, например, вместо «спасибо» за хранение зимней одежды в течение полугода. Они считают, что это лучше букета роз и билетов в кино, ну и вообще, приятнее и дешевле. Только литовцы могут так владеть своим телом, что когда лгут, говорят медленнее, смотрят в глаза собеседника, не моргая, а над простым ответом задумываются на бесконечность. Задаешь вопрос киргизу «Как вас зовут?», и полчаса уходят на то, чтобы выслушать племенной эпос: «Еще дед моего прадеда по матери…». Белорусы не дают следователям ни одного шанса задать вопросы – признаются во всем и сразу, ибо последние отважные и ловкие представители этого народа были повыбиты еще задолго до битвы под Грюнвальдом. Поляк, скажем, бьет жену на улицe, прохожие пробуют вступиться, а жена на них бросается: идите себе, не ваше дело! Русские изначально убеждены, что наиболее результативным способом разрешения проблемы является устранение ее участников. Нет человека, нет проблемы. Сталин только это сформулировал и расширил круг дел, к которым применима такая методика.
Мы обсуждаем различие национальных концепций. То, что для одного общества является проторенной дорогой мышления, для другого – едва видная тропка, которой лишь иногда пользуется пара яйцеголовых. Церковные хоругви одних прекрасно подходят другим на портянки – безо всякой задней мысли.
Рассказываю, как во время моего второго пребывания в Польше (в роли журналистки времен перестройки) на дружеской пирушке в курортном комплексе «Под елями» в Рабке какой-то чего-то Начальник спросил меня:
– Что вы, русские, думаете о поляках? Ну, например, вы, пани? Только искренне, положа руку на сердце!
А я, закусывая сто грамм водки чудесной, ни разу до этого не пробованной «Бабушкиной ветчинкой», отвечала:
– Ничего.
– Как это?
– Правда, ничего.
– Вы боитесь сказать.
– С чего бы? Не обижайтесь, но почему я должна думать о поляках? Или о чехах, или, там, о словаках? Думать о каждом из них? Из вас? Это…
– А я о русских и о России часто думаю. Собственно, все время.
– Ага. Ну, давайте за это еще по кусочку ветчины!
На следующее утро после того разговора мне пришло в голову, что насильник реже думает о своей жертве, чем жертва о насильнике: таков закон инстинкта самосохранения. Тогда я впервые засомневалась в братстве народов стран – участниц Варшавского договора. На радаре российского мышления Польша – маленькая точка с краю, такая же, как и множество других точек. А иногда ее вообще нет. Зато на польском радаре Россия находится в самом центре, это пульсирующая и вздымающаяся масса, заслоняющая почти весь горизонт.
– Знаю. Мне это знакомо! – смеется одна из молодых надзирательниц. – Я из смешанной семьи: отец – венгр, мать – англичанка. Когда мы живем здесь, в Ю-Кей, все ОК. А как приезжаем в Сехешфехервар к дедушке с бабушкой, там всегда проблемы. Дед во время обеда хочет разговаривать о литературе, а мать – о распродаже колготок. Отсюда и напряженность. А у папы гастрит. И отец у себя на родине совсем другой. У нас разные родины…
В перерыве я на минутку ухожу в соседнюю комнату. Снимаю с шеи цепочку со стилизованным крестиком чудной итальянской работы и надеваю вместо него амулет сахарских кочевников, купленный на верблюжьем базаре в Эль-Шелатине при египетско-суданской границe – серебряную табличку, поделенную на девять квадратиков, в каждом из которых одно из различных имен Всемогущего Аллаха.
Мы еще полчаса забавляемся случаями из жизни и анекдотами и, наконец, я спрашиваю:
– После перерыва что-нибудь изменилось в вашем восприятии моей личности?
В этот раз только один человек не заметил никаких изменений. Остальные пытаются угадать: «Ты говоришь с другим акцентом? Как-то неприязненно на меня смотришь? Может, ты устала, а то рассказываешь не так интересно. Я вот думаю, почему ты не любишь ни нас, англичан, ни даже русских? В тебе ничего не изменилось, но я как-то внезапно ощутила усталость».
– Может, что-то изменилось в моем виде?
Зам по охране, соколиный глаз, отвечает:
– Ты поменяла цепочку с крестиком на какую-то арабскую табличку.
И вся группа в один голос выдыхает:
– А-a-a!
За исключением той женщины никто не заметил подмены кулончика. Три человека сейчас же припомнили, что действительно – на мне был крестик. Ну и теперь со всех сторон посыпалось:
– У тебя, наверное, жених-араб, это ведь уникальная вещица.
– В какого бога ты веришь? Ты что, перешла в ислам?
– Может, ты слишком много ездишь и поэтому не можешь понять привязанности к родине, к какому-то одному народу?
– Ты что, принадлежишь к какой-то неправительственной организации?
Мы говорим о невербальных знаках других культур; о том, как влияют на восприятие всякие символы. О том, как под влиянием стереотипов можно не разглядеть живого человека и не заметить того, что не укладывается в эти стереотипы. О том, что средства массовой информации являются создателями стереотипов. О том, что содержание газет направлено на одно – продать их любой ценой! Даже ценой временной дезинформации читателя, лишь бы только он купил этот утренний номер.
И постепенно нам становится ясно, что искусство общения с иностранцем – это процесс осознания новых непонятных сигналов, своей неуверенности, своих вопросов, добродушное признание самому себе в собственном невежестве и прощение возможных собственных ошибок. И при этом нейтральное отношение к собеседнику даст тебе защиту от конфликта на почве взаимонепонимания, убережет от ошибок.
– Но не всех.
Кто-то произнес эти слова совсем тихо, но на фоне случайной паузы они прозвучали как выстрел.
В комнате установилась мертвая тишина.
Что-то произошло. Внезапный холод в воздухе. Чьи-то рыдания.
Лицо Эда-пенсионера, мокрое от слез.
Теряю дар речи. Англичанин плачет… при посторонних!
Так бывает только на футбольных матчах. Или на похоронах принцессы Ди.
Не знаю что делать.
А что я советую делать всей группе слушателей, когда их удивляет поведение иностранца? Сделать глубокий вдох и воздержаться от дальнейших действий…
Через пятнадцать минут мы заканчиваем. Первый раз за два часа сажусь за стол слева от экрана и, сидя, прощаюсь с каждым.
Эд не двигается с места. Его лицо уже высохло, кожа на нем немного сморщена.
– Вы помните этого Игоря Мережко… – скорее утверждает, чем спрашивает он.
– Ну конечно. Вы отправили его в психбольницу. Принудительно.
– Как раз я с ним ездил. Неделю назад, в пятницу. Он уже на всех кидался, даже с водой никого к себе не подпускал. Так боялся! Потребовалось четверо надзирателей, чтобы вынести его из камеры в фургон…
– Он сидел в исправительной колонии в Литве. Когда туда попадает новичок, то в первые сутки его «испытывают» – нападают несколько человек на одного. Если он отбивается, причисляют его к «мужикам», а если не может или теряет сознание, то насилуют и зачисляют в «петухи». Когда он оказался тут, то все время ждал такого же испытания. Ждал и ждал, ждал и ждал. Ну и крыша у него от этого совсем поехала. А так как он с восьми лет курил травку, то и не слишком соображал. Это хорошо, что отправили его в больницу, разве нет?
– Тед был за рулем, а я сидел рядом с ним в качестве охранника. Мы слушали репортаж с матча, а тот парень встревал. Что-то там говорил по-своему, а потом спрашивает меня: у вас дети есть? Ну есть, говорю, и дальше слушаю репортаж. Во время перерыва этот Игорь снова меня спрашивает: а вы христианин? И через решетку тыкает меня пальцем в плечо. Вежливо, лишь бы обратить на себя внимание. Конечно, говорю я. Ну и дальше разговариваю с Тедом, тут как раз игрок «Арсенала» едва не забил в свои ворота. А парень снова говорит: я хочу с вами поговорить. Ты уже целый час разговариваешь, говорю. Лучше помолчи, второй тайм начинается. А тут нашему вратарю желтую карточку показали…
Мы молчим, потому что Эд снова чуть не плачет.
– Когда мы доехали до больницы, я вывел его из фургона. Через двор вел, пристегнув к себе наручниками. Его левую руку к моей правой. Потому что он левша. В приемном отделении снимаю наручники, показываю ему на кресло, говорю – садись. А он, спокойно так и удивленно, говорит: «Bы меня застрелите сидящим? Так что, легче попасть? Может, разрешите мне стоя?». О господи! Он в течение двух с половиной часов пути был уверен, что мы везем его на расстрел, слушая футбольный репортаж. Не знаю, как мне дальше с этим жить…