Воскрешение Перуна. К реконструкции восточнославянского язычества - Лев Клейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В орнаментальных вышивках XIX—XX вв. автор каждую деталь, каждый стежок готов истолковать как наполненные содержательным смыслом, сохранившимся с X в. и еще более давних времен. Он не оставляет места для сюжетов и мотивов XIX-XX вв. и для собственно орнаментального развития. Он с готовностью принял и развивает (с. 508—511) догадку этнографа-любителя Г. П. Дурасова о каргопольских «месяцах» как календарях и каждый завиток орнамента, каждую петельку принимает за отметку праздника, хотя сам же Дурасов признавал, что усмотренный им на вышивках счет дней, недель, а в большинстве случаев и месяцев не совпадает с календарным («недель» не 52, «месяцев» не 12).
Рыбаков не делает различия между новыми вышивками (сделанными, скажем, тамбурным швом) и древними (швом двусторонним), даже между вышивкой и ткачеством (на с. 88-89 образцы ткачества обозначены как вышивки), хотя при ткачестве ромб, столь важный для Рыбакова, изначально может представлять вовсе не ромб, а круг (ведь в ткачестве круг изобразить иначе было просто невозможно). Некоторых всадниц (?) Рыбаков трактует как «Весну с сохой» из песен. Эти сохи, поднятые на круп лошади (?!), оказались на вышивках XVII в. (с. 511—514 и цветная вкладка после с. 490), которым вообще свойственны орнаментальный распад фигур и horror vacui (боязнь пустоты). Здесь фигура всадника распалась (руки плывут отдельно), а от крупа лошади отделился хвост —его-то автор и принял за соху (см. рис. на с. 511 и 513). Весна же в песне приезжает хотя и «на золотом коне», но «на сосе (сохе) седючи» и «сыру землю аручи» (Рыбаков 1987: 670), а не на лошади с сохой на крупе. Так что в образе рисуется конь, запряженный в соху. А Весна — на всем этом сочетании, то есть то ли на коне, то ли на сохе, то ли на том и другом.
Из собственных воспоминаний детства академик извлек детскую игру в «Яшу» и, обращаясь к параллельному варианту игры, восстанавливает Ящера на месте Яши — в общем правильно. Но он не знает, что название игры «Яша» — как раз редкость: в большинстве вариантов полевыми наблюдателями записан Ящер, так что тут особого открытия нет. Имитацию выбора невест Рыбаков трактует как наследие того времени, когда девушку на деле приносили в жертву «архаичному Ящеру, хозяину подземно-подводного мира» (с. 40, 125, 173; II, с. 152-153, 206-208, 278-293). Даже до палеолита ящеры не дожили, вымерли на миллионы лет раньше.
Но, может быть, Ящер выступал «хозяином поземно-подводного мира» как фигура славянской мифологии (гиперболизированная ящерица)? Рыбаков не объясняет, почему в сопроводительных песнях Ящер грызет орешки и все действо происходит в ореховом кусте. Т. А. Бернштам, собравшая все материалы об этой игре, установила, что игра является трансформацией переходного обряда совершеннолетия. Ящер осуществляет в ней в числе других и сугубо положительную функцию — дарует плодовитость, обеспечивает любовь и брак. Отсюда и разгрызание орехов — символа мужской половой силы. Девушки не приносятся в жертву Ящеру, а с его помощью выбирают суженого (Бернштам 1990). Как видим, это совершенно другая фигура.
Еще одному источнику — данным языка — Рыбаков придает первостепенное значение в установлении смысла имен богов, их функций, связей, разноэтничных параллелей и т. п. За 10 лет до него с профессиональным анализом именно этих материалов и именно в этих целях выступил крупный лингвист Роман Якобсон (1970). Но, используя данные языка как источник, Рыбаков не базируется на чьих-либо исследованиях, а предпринимает разыскания самостоятельно, хоть не имеет в лингвистике ни специальной подготовки, ни хотя бы интуиции. Только смелость. Его экскурсы в лингвистику просто ужасны. Беда в том, что они могут понравиться дилетантам (т. е. массе читателей) — своей простотой, доступностью, броскостью, — но любой лингвист отшатнется от них в остолбенении. Он скажет, что языковые связи нельзя устанавливать по чисто внешнему сходству, что нужно знать внутреннюю форму слова, знать законы соответствий и словоизменения, родство слов. Без этого лингвистические разыскания оказываются сделанными на уровне начала XIX в. — до развития индоевропеистики. Даже дилетанта могло бы удержать от сверхсмелых сопоставлений интуитивное чувство слова, но и такого чувства у академика Рыбакова нет. Поскольку все это серьезные вещи, приведу дюжину примеров.
1) В слове «Макошь» (имя богини) Рыбаков видит две части: Маи -кошь. Первую толкует как «мать», поскольку богиня Ма засвидетельствована в крито-микенских табличках (у очень далекого народа!), а вторую — как древнерусское название жребия и, одновременно, корзины (действительно такие слова есть в древнерусском языке). Таким образом, название богини расшифровывается Рыбаковым как «Мать счастливого жребия» (богиня судьбы) и «Мать хорошего урожая» (поскольку в корзину могли складывать плоды). И «Мать счастья»: ведь урожай — конечно, счастье (с. 384, 386). Все это с самым серьезным видом, несмотря на то, что в образе богини ничто не свидетельствует ни о первом, ни о втором, ни о третьем (больше всего материалы говорят о женских работах, в частности о прядении).
И где же в русском языке «мать», «матери» сокращается в «ма»? Разве что в языке детей, да и то не в начале сложного слова. Кроме того, в русском языке сложное (составное) слово иначе строится: основное существительное стоит в конце, а определяющее слово — в начале (так обстоит дело с «Богоматерью», так и с «Дажьбогом» или «Даждьбогом»). Для того смысла, который имел в виду Рыбаков, уж лучше подошло бы слово «кошма» (к сожалению, точно известно, что оно заимствовано из татарского). Да и звучание «Макошь» не стандартно: известны и «Мокошь», «Макешь», «Мокуша» и т. д.
Слово «Кострома» (название кумира, большой соломенной куклы) академик толкует по тому же шаблону, хоть и с учетом русской схемы словосложения: «костра» — 'остистые части колосьев', 'обрезки соломы' и т. п., «ма» — 'мать', а поскольку матерью у славян называлась земля («Мать-Сыра-Земля»), то все слово у Рыбакова означает 'поросшая земля' (с. 378). Предлагает он и другую расшифровку: «Мать колосьев» (II, с. 154). А что же тогда означает синоним Костромы — Кострубонько? Какой аналог матери скрывается за «бонько»? Связь соломенной куклы с кострой действительно напрашивается, но «-ма» — просто суффикс, как в словах «солома», «ведьма».
Древнерусское слово «кощуна», коштлша («срамословие», «богохульство») Рыбаков считает состоящим из «кош» — 'жребий' и «туне» — 'безвозмездно' («туний» — 'лучший', «тунъ» — 'особенно'). Все в целом должно было означать «напрасный жребий», «напрасную судьбу» (снова порядок частей в слове нерусский!), т. е. «напраслину», «басни», а первоначально — «миф» (II, I. 315). Языковеды же связывают слово «кощуна» (кощунство) с «кощунъ» («богохульник», «насмешник»), а «кощунъ» производят от «костить», «кощу», т. е. «бить», «трепать» (ср. «па-кость», где па— префикс, как в словах «пасынок», «пагуба», «пасмурный») и т. п.
Слово «вампир», «упырь», Рыбаков рассекает на две части: b;r- толкует как «оный», «иной» (хотя тогда было бы in-), а остаток -пърь —как обозначение силы, и видит тот же корень в словах «пря», «порато» и... «топор»! Последнее он раскладывает на то- и -пор; то— очевидно, указательное местоимение (только другое, чем «оный»), а -пор — сила: ведь в топоре заключается сила. «Вампир» же оказывается «человеком иной силы» — имеется в виду потусторонняя сила (I, с. 126).
Если бы академик обратился к трудам языковедов, то выяснил бы, что «топор» — заимствование из иранских языков (где белудж, «тапар» и курд, «тепер» соответствует др.-иранск. *tapara), «вампир» — из польского, а в польском это передача того же древнего «упырь» (как «вензель» из w^ziet — «узел»). «Упырь» же содержит древнее отрицание у- (как в словах «увечный», «убогий», «утлый», «урод») и корень, который связывают с греческим тгор «огонь» (ср. современное «пиротехника»). В целом предполагают, что слово «упырь» первоначально обозначало несожженного покойника, который, не пройдя положенного обряда кремации, якобы не мог войти в страну забвения, жаждал оживляющей крови и тем был опасен для людей (Лукьянова 1985).
Восточнославянское «мордовать» Рыбаков (с. 281) производит от гипотетического скифского «мар» 'убивать', тогда как это явное заимствование из германских языков — ср. нем. morden — 'убивать', Mord 'убийство'.
Древнерусское слово «смерд» («крестьянин», в Северо-Восточной Руси «сирота»), ср. польск. smard, Рыбаков рассматривает как скифске наследие, но при скифском (ираноязычном) корне обнаруживает славянский, русский префикс «с-» и толкует все слово («со-мерд») как «соумирающий». То есть, по его мнению, первыми смердами (скифского времени) были те, кого убивали для сопровождения царя в могилу (с. 233, 281). Правда, для погребения с царем, по Геродоту, убивали слуг из знати, но ведь значение слова могло измениться.
Языковеды же действительно видят в слове «смерд» ираноязычное наследие и действительно от корня, означающего «смерть», но толкуют связь проще: «смертный» -» человек (ср. перс, merd — 'человек') -» человек-слуга «крестьянин», а что до префикса, то он не всегда в русских словах означает собирательность, совместность — он есть и в слове «смерть».