Борис Пастернак - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глубоко разочарованный в своей дружбе с Цветаевой, этой талантливой женщиной со сложным характером и неодолимым упрямством, — зачем ей обязательно нужно публиковать свои произведения в стране, которая ей не своя! — он отказался от мысли убедить Марину в преимуществах собственного примера и решил в конце концов, что она в своем роде такая же упрямица, как и он сам. Обратная дорога — морским путем, через Англию и Балтику, — окончательно истощила сопротивляемость его нервной системы, и он высадился в Санкт-Петербурге настолько слабым, будто находился на пороге смерти. Во всяком случае, так казалось ему самому. Встревоженная часто повторяющимися недомоганиями мужа, Зина тут же примчалась, чтобы ухаживать за ним, хоть чем-то помочь. Борис переезжал из одного дома отдыха в другой, но ни в одном из этих специализированных учреждений ему не нравилось. И он пишет 6 октября 1935 года своему другу, грузину Табидзе[78], о поездке в Париж и о том, что было после: «…в эту поездку, как и в многочисленные и бесцельные отлучки в разные дома отдыха, куда я приезжал для поправки и где сходил с ума от тревог одиночества, я неизменно возил с собой как талисманы: постоянную мысль о З.Н. (жене Зинаиде Николаевне. — Прим. перев.), одно письмо Райнера Марии Рильке и одно Ваше, весеннее… Все это прошло. Меня печалит и временами пугает резкая перемена, происшедшая со мной в этом году. Но ни лечиться, ни ездить куда-нибудь на отдых или поправку я больше не буду. Хочу попробовать поработать (я больше 4-х месяцев ничего не делал)».
Добравшись наконец до дома вместе со своей ненаглядной Зиной, теперь его не оставлявшей, он надеется, что это возвращение к прежним привычкам, туда, где он был счастлив, станет еще и лучшим лекарством. И первое, что заметил: рука, ожидавшая, пока проснется мозг, сама потянулась к перу. Пастернак пользуется этим, чтобы поприветствовать Сталина, который — правда, по просьбе Лили Брик — объявил Маяковского «лучшим и самым чистым поэтом советской эпохи»[79]. После этого он пишет — одно за другим — два приуроченных к случаю стихотворения, одно из которых — «Художник» — в первой редакции содержит изъятые позже строки, но все оно — во славу того, чье имя не названо. Пастернак салютует политической акции, «ростом в шар земной»; он даже видит в своем герое «гения поступка» и награждает его свойственным учителям и наставникам предвидением в любой области. Опубликованное в таком виде «Правдой» стихотворение удивило друзей поэта. Неужели Борис продался НКВД? Неужели у него есть внелитературные амбиции? На самом деле никаких таких амбиций у него не было. Истинные свои тревоги или истинные амбиции, не дававшие покоя Пастернаку, он изложил в письме супругам Табидзе — грузинским своим друзьям — от 8 апреля 1936 года; «…какой-то период и в общей литературной жизни, и лично у меня закончился. Он у меня кончился еще раньше: я не справлялся с прозой, душевно заболевал, переводил. Знаю ли я, что дальше? Знаю. Только никому не скажу, может быть, лишь Вам, и то под страшной тайной»[80].
Несколько месяцев спустя его корреспонденты дождались этого признания: «…не думайте, что я действительно кончился, что теперь все у меня пойдет в таком роде. Вы увидите, прозу я напишу, я дня два как вновь за нее взялся. Одно знаю, она будет живая. Здесь именно отыщутся те следы жизни, которой как будто не стало у меня со «Второго рождения»[81].
Каждый раз, задумываясь о своих предпочтениях в области литературного замысла и исполнения вещи, Борис Пастернак сталкивался с одной и той же проблемой. Пока он писал стихотворение, его настолько очаровывала музыка слов и неожиданность рифм, что он и представить себе не мог никаких других средств выражения: все ему казалось удручающе банальным. Но стоило эти стихи дописать, и, перечитывая, он убеждался, что мысль его была бы выражена с куда большею силой, прозвучала бы вернее не в стихах, а в прозе. Не особенно делясь этим сравнением с окружающими, для себя он сопоставлял чистую, обнаженную, совершенную правдивость прозы с лицом женщины, настолько прекрасной, что ей не нужен в качестве приманки никакой макияж У одержимого простотой и искренностью Пастернака красоты поэтического языка порой вызывали отвращение — как излишек искусственных ухищрений у записной кокетки.
Чтобы оправдать свое внезапное расположение к прозе, много лет спустя он напишет Жаклин де Пуайяр:
«У меня всегда было чувство единства всего существующего, связности всего живущего, движущегося, проходящего и появляющегося, всего бытия и жизни в целом. Я любил всевозможное движение всех видов, проявление силы, действия, любил схватывать подвижный мир всеобщего круговращения и передавать его. Но картина реальности, в которой заключены и совмещаются все эти движения, все то, что называют миром или вселенной, никогда не была для меня неподвижной рамой или закрепленной данностью. Сама реальность (все в мире) — в свою очередь, оживлена особым волнением, иного рода, чем видимое, органическое и материальное движение. Я могу определить это ощущение только при помощи сравнения. Как если бы живописное полотно, картина, полная беспорядочного волнения (как, например, «Ночной дозор» Рембрандта), была сорвана и унесена ветром — движением, внешним по отношению к движению, изображенному и видимому на картине. Как будто этот вихрь, вздувая полотно, заставляет его вечно улетать и убегать, постоянно ускользая от сознания в чем-то самом существенном. Вот мой символизм, мое понимание действительности и соотношение с детерминизмом классического романа. Я описывал характеры, положения, подробности и частности с единственною целью: поколебать идею железной причинности и абсолютной обязательности; представить реальность таковой, какой я всегда ее видел и переживал, как вдохновенное зрелище невоплощенного, как явление приводимое в движение свободным выбором; как возможность среди возможностей; как произвольность»[82].
На самом деле, объявляя о своей полной готовности отказаться от поэзии в будущем произведении, которое Пастернак уже рассматривает как историческую фреску, вдохновленную событиями из собственной жизни, писатель отнюдь не запрещает себе включить в роман несколько стихотворений, которые приписывает своему герою. Однако эта легкая уступка радости рифмовать нисколько не затрагивает других его принципов.
Опубликованная 28 января 1936 года «Правдой» редакционная статья «Сумбур вместо музыки», содержавшая резкую критику «скандальной» оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», по тону даже не критику — разнос, возмутила Пастернака тем больше, что сразу за нею последовала серия статей с анализом новых тенденций в кино, театре, романной литературе. Критики, авторы этих статей, явно повинуясь приказу свыше, разоблачали «формализм и грубый натурализм» некоторых «творцов», которые, ничуть не страшась, охаивали свою родину, вредя ей в глазах сограждан и иностранцев.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});