Бархатная кибитка - Павел Викторович Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты одет как мудак», – искренне обратился ко мне как-то раз в электричке подвыпивший рабочий. Сказал беззлобно, даже как бы с сожалением. Весь этот букет смутно-подавленных реакций меня очень забавлял почему-то.
В разнообразных квартирах, где случалось мне жить в детстве, редко доставалась мне отдельная, собственная комната. Иногда доставалась, но не надолго. В целом она была мне не нужна. Хотя я и производил порой впечатление замкнутого и интровертного ребенка, но уединения не искал, и толчея на площадке меня не смущала. Если о поездах, я комфортнее чувствовал себя в плацкарте, чем в купейном вагоне.
С удовольствием засыпал на раскладушках, диванах, козетках, кушетках, оттоманках, нимфоманках, скамейках. Спал в гамаках, на чужих шубах, на балконах, верандах, даже на подоконниках. Шныркался по углам в рубашонках, распашонках, опушонках, пижамках, панамках, куртяшках, пальтишках, ушанках, лыжных шапках, фуражках. Иногда мурашки пробегали по моей детской коже.
Глава десятая
Детские страхи
Рано или поздно всем детям рассказывают одну и ту же страшную историю о женщине, которая шила, зажав иголку зубами. Что-то отвлекло или напугало эту женщину, и она проглотила иглу. После этого женщина еще долго жила, не испытывала особо неприятных ощущений, но иголка все эти годы украдкой путешествовала по ее телу, пока в один чудовищный день не достигла сердца и не пронзила его. В тот миг женщина умерла.
Эта леденящая история (совершенно недостоверная с физиологической точки зрения) поразительно распространена. Сам по себе этот рассказ, как некая зловещая иголка, добирается до сердца каждого малыша. Байку эту рассказывают детям либо другие дети, либо некие пожилые женщины, бабки, нянюшки, соседки, воспитательницы детских садов, старшие братья и сестры. Рассказывают, добавив в звучание своих голосов нечто замогильное, значительное, втайне торжествующее. Этот вездесущий рассказец можно отнести к категории так называемых быличек – по сути сказка, но выдаваемая за историю из жизни.
Отчасти напоминает сказку о Кощеевом яйце. Только вот в сказке о Кощее Бессмертном игла не была убийцей сердца. Она сама была сердцем, тайным средоточием жизни Кощея. Также напоминает эмблему любви сердце, пронзенное стрелой Амура (или иглой Амура).
Я услышал эту историю о женщине и игле в детском саду, и она меня не на шутку испугала.
Сразу же я решил, что в какой-то момент своей детской жизни тоже проглотил иглу и теперь она путешествует по моему организму. Дома над моей кроватью висело множество картинок, вырезанных из различных журналов. Все эти картинки были приколоты к обоям железными булавками. Иногда булавки отваливались и падали в мою кровать. В моем мозгу явилось ипохондрическое предположение, что в одну из ночей я спал с открытым ртом, в рот мой упала булавка и я проглотил ее, не заметив.
Этот страх, связанный с мыслью о беззащитности спящего существа, вскоре дополнился другим. Вечерами родители часто уходили в гости и оставляли меня одного. Предполагалось, что я буду спать. Но я не спал. Я постоянно ходил по квартире, курсируя между двумя точками. Одной из этих точек были старинные настенные часы с маятником в футляре из красного дерева. На белом эмалированном циферблате виднелась изящная надпись Le Roi a Paris («король Парижа»). На этом циферблате я наблюдал медленное, вязкое, мучительно застывающее движение времени. Время и было «королем Парижа», и иногда мне казалось, что этот король умер или превратился в статую. Взглянув на циферблат, я сразу же отправлялся в другой конец квартиры, к кухонному окну, откуда видна была автобусная остановка. Время от времени к этой остановке подъезжали освещенные изнутри автобусы, полупустые по причине позднего часа. Из автобусов выходили немногочисленные люди и темными силуэтами двигались по асфальтированным дорожкам, изредка проходя сквозь пятна света, падающие от янтарных или же перламутровых фонарей. Я всматривался в эти силуэты, надеясь опознать в них моих возвращающихся родителей. Но это были не они. И я опять шел коридором в дальнюю комнату, чтобы взглянуть в белое круглое тикающее лицо «короля Парижа». Квартира, столь родная в присутствии родителей, в эти ночные часы казалась отчужденной. В предметах, в электрических лампочках, в блеске паркета – во всем проступало тревожное напряжение вкупе с некоторой загадочной опустошенностью. Моя комната оборачивалась чужой, незнакомой и насупленной, как гостиничный номер в малоприятном городе. Словно никогда прежде я не жил здесь, не спал в этой кровати. Не играл этими игрушками, равнодушно валяющимися на полу.
И сам я становился в те часы чужим себе и пустым – как кегля, как серая картонная коробка. Ничего у меня не оставалось, кроме вязкого течения времени, кроме освещенных автобусов в темном окне. Иногда, если час был не совсем поздний, я включал черно-белый телевизор. Но то, что я созерцал на пузатом выпуклом экранчике, не успокаивало меня. Напротив, тревожило. Казалось, даже телевизор подменили. В присутствии родителей он был волшебным фонариком, но в их отсутствие превращался в источник тревожных вибраций.
Как-то раз я наткнулся на театральную постановку «Гамлет». Эта театральная постановка оказала на меня столь разрушающее воздействие, что мне после этого на целый год запретили смотреть телевизор.
Меня напугала история гибели отца Гамлета, датского короля. Король спал в саду, когда к нему приблизился Клавдий и капнул в ухо спящего каплю яда. После этого я отказывался засыпать, мне казалось, некто капнет каплю яда в мое беззащитное ухо. Кто бы мог совершить такое? В нашей трехкомнатной квартире на одиннадцатом этаже мы жили втроем: мама, папа и я. Конечно, я не думал, что родители собираются убить меня. Я знал, что они меня любят. Но мне чудилось, что еще некто обитает в нашей квартире, кроме нас. Некто невидимый, таящийся, возможно, злокозненный. Возможно, обладающий ядом.
Вспоминаются стихи Ахматовой:
В том доме было очень страшно жить,
И ни камина свет патриархальный,
Ни колыбелька нашего ребенка,
Ни то, что оба молоды мы были,
Не ослабляло это чувство страха.
Теперь ты там, где знают всё, – скажи,
Что в этом доме жило кроме нас?
Как правило, эта жуть, таящаяся в пространствах, ассоциируется со старыми домами, с таинственными замками и ветхими особняками. Но мы жили в простой и светлой советской квартире на одиннадцатом этаже недавно построенного стандартного блочного дома. В ясные дни веселое солнце наполняло наши комнаты, как наполняют апельсиновым соком прозрачную чашку. Ярко синело небо за нашими окнами. Все было преисполнено молодостью – молодостью моих родителей, молодостью этих домов, молодостью прежде не застроенных окраин. И то, что оба молоды вы были… (Обращаюсь я мысленно к своим родителям.)
Отчего же тогда я так боялся капли неведомого яда? Отчего горевал, что ухо не может закрыться на ночь, как закрываются ночью цветы? Отчего едкие страхи омрачали мое счастливое детство? Что там жило, кроме нас, на этом одиннадцатом этаже?
Вообще-то там было совсем не страшно жить. Я ощущал себя счастливым, смешливым, несмотря на частые детские болезни. Перепадами настроения я не страдал, пребывал в ровной эйфории, даже когда месяцами держалась у меня высокая температура. В те годы, глядя на градусник, согретый моим телом, я почти всегда убеждался, что ртутная дорожка обрывается на цифре тридцать семь и семь. Эта цифра стала для меня более обыденной и привычной, чем стандартная цифра тридцать шесть и шесть. Но я не унывал. Постоянно млел от счастливого хохота. И только ночью (особенно когда оставался я в одиночестве) навещали меня страхи.
Что жило там, кроме нас, в этой простой брежневской квартирке? Не знаю. Подозреваю, не знают об этом и умершие. Вряд ли в тех странах, где обитают они, знают всё. Всё даже само себя не знает.
Может быть, это был зловещий дух подспудного и нарастающего разлада? Мои мама и папа собирались вскорости развестись, но я ведать не ведал об этих делах. Они часто казались мне беспредельно счастливыми. Мама входила в квартиру с ярко-желтым лимоном в руке.