Франциск Ассизский - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отроком еще, бежав от отца к этой Даме, которой, так же как Смерти, никто не открывает дверей охотно, он сочетался с Нею браком и, с каждым днем, любил Ее все больше и больше. Первого мужа лишившись, оставалась Она до Франциска вдовою, презренная всеми больше тысячи ста лет… не быв почтена, и за такую любовь непреклонную, что, тогда как Мария стояла у подножия креста, Она взошла на крест, чтобы страдать со Христом… Двух разумею Любовников — Франциска и Бедность. Их мир и согласие, их светлые лица и чудо любви в их благостных взорах мысли святые рождали во всех.[144]
Данте прав: не было у Прекрасной Дамы, Бедности, после первого Возлюбленного, Иисуса, другого, подобного св. Франциску, и, может быть, не будет. «Два любовника — Франциск и Бедность, Francesko e Povetra… amanti», — верно понял Данте: между Франциском и Бедностью — чувственный, кровный, плотский, брачный союз, — более страстный, чем у жениха с невестой, — такой же, как у любовника с любовницей или у мужа с женой. Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем в деле Франциска.
В несколько холодной похвале Данте самое верное, потому что самое чувственное, огненное, как искра из раскаленного горна, из сердца самого Данте вылетающее слово: «лютое»: к первому Мужу, Христу, и ко второму, — св. Франциску, любовь Жены, Бедности, «непреклонно-лютая», constante e feroce. Верно соединяются у Данте, под знаком Францисковой святости, три страшных Сестры, одна «лютее» другой: Бедность, Любовь, Смерть.
Крепка любовь, как смерть;
люта, как преисподняя ревность.
«Люта, как преисподняя» и Бедность. Вот откуда такое невероятное для нас, но все-таки верное сочетание слов: «св. Франциск — Жестокий, Лютый», Sanctus Franciscus Ferox. Здесь — «опрокинутое», «перевернутое», «противоположное» лицо св. Франциска Неизвестного.
LIIIИдучи однажды в Болонью, случайно узнает он, что в этом городе построен дом для Нищих Братьев, и, только что слышит эти два слова: «Дом Братьев — наш дом», — поворачивает назад и велит выселить из него всех братьев, из этого дома, чтобы нога их в него никогда уже не вступала под страхом проклятия Божия. Так и сделали: тотчас же все вышли из дома, а кто не хотел или медлил, тех принудили силой, — в том числе и больных, — всех «выгнали», «выкинули вон», по слову легенды, видимо вовсе не подозревающей, что словом этим она, быть может, и не делает чести св. Франциску. Кончилось, однако, все это тем, что кардинал Уголино объявил торжественно, с церковной кафедры, что дом принадлежит ему, а не братству Нищих.[145]
«Милости хочу, а не жертвы», — вспомнил ли бы об этом Франциск Милостивый, если бы сам, своими глазами, увидел, как больных выгоняют, «выкидывают» на улицу? В самой возможности такого вопроса уже «лютый» любовник «той, которой, так же как смерти, никто не открывает дверей своих охотно». Вот где «противоположное», «преисподнее» лицо Франциска Неизвестного: «люта, как преисподняя, ревность».
Людям грешным, как мы, слишком легко осудить за это святого, извне; но изнутри, в опыте, не так-то, может быть, легко. Только усилием нечеловеческим, до вывиха членов, ломания костей, можно было сделать что-нибудь с такою страшною силою, как Собственность; с меньшим усильем свелось бы все ни к чему. Сила против силы; страсть против страсти; «противособственность» — как бы опрокинутая, перевернутая скупость: вместо бывшей алчности к богатству, новая алчность к нищете.
LIVДенежный знак, золотой, серебряный, медный, — как бы чистейший химический кристалл собственности — самого бога Мамона, князя мира сего, людьми намеленный, намагниченный, фетиш. «Черную магию» собственности чувствует скупой в желтом блеске и звонком шелесте переливающегося между пальцами золота; чувствует ее, осязает, видит и слышит скупой; «противоположно-опрокинуто», но так же осязательно чувствует ее и святой; кажется, Франциск, так, как никто из святых.
Кто-то из братьев, взяв несколько серебряных монет, положенных под распятием в церкви Богоматери Ангелов, бросил их на подоконник; но тотчас же, почувствовав, что сделал неладно, побежал, как виноватое дитя, к Франциску — «Матери», пал перед ним на колени, признался в вине и попросил его наказать. «Строго укорил его Блаженный за то, что он прикоснулся к деньгам, и велел ему, взяв ртом монеты с подоконника, отнести их за ограду обители и выплюнуть на кучу ослиного помета. И пока он это делал, видевшие то, ужасались».[146]
В деньгах — «сила нечистая»: в них совершается нечто подобное «черной обедне», — «пресуществление» меди, серебра и золота в тело дьявола: вот чему они «ужасаются».
LVКто-то из братьев, найдя на дороге серебряную монету, хотел ее поднять для подачи милостыни прокаженным. Когда же другой, шедший с ним, брат напомнил ему правило Устава «попирать найденные деньги, как сор», — тот, будучи упрям, только посмеялся над ним и поднял монету; «но только что он это сделал, лишился языка и, скрежеща зубами, не мог произнести ни слова, пока наконец не кинул этого навоза туда, где его нашел; только тогда открылись вновь уста его, и он прославил Господа».[147]
«Силу нечистую», заключенную в деньгах, яснее всего вынужден был обнаружить сам дьявол, когда, по молитве Франциска, для научения одного неопытного брата, выползла из найденной им тоже на дороге туго набитой мошны «довольно большая змея».[148]
Если бы кто-нибудь напомнил Франциску, что у самих двенадцати Апостолов были деньги, то мог бы напомнить и он, что денежный ящик имел при себе Иуда Предатель, и что нужной для уплаты храмовой дани, мелкой серебряной монеты не оказалось ни у кого из Двенадцати, и что сам Иисус, отвечая на вопрос о подати кесарю, сказал фарисеям: не «подайте» и «покажите Мне динарий», — может быть, потому, что не хотел осквернить рук своих деньгами.
Но как «приобретать друзей богатством неправедным, чтобы с ними войти в вечные обители»; и почему «пришло спасение» дому Закхея-мытаря, раздавшего нищим только половину имения, — этого Франциск не понял бы: здесь уже невидимая для него часть евангельского спектра — непонятная для него свобода Сына в Духе, — то, что Иоахим называет «Вечным Евангелием».
LVI«Только одного хотел Блаженный, — чтобы соблюдали братья всегда и во всем букву Евангелия», — говорит легенда, забывая, что само Евангелие — не буква, а дух.[149] Но все же легенда отчасти права: как ни свободен Франциск внутренне, во внешнем деле его, буква Устава иногда сильнее, чем дух свободы.
«Радоваться должны братья всегда», — сказано будет в Уставе:[150] вот уже первая буква Закона в духе Свободы, — первый желтый лист в раю. Люди радуются больше всего, когда еще не знают, что должны радоваться, и когда еще не надо им говорить об этом ни в каком «уставе».
Милостыню собирать и варить овощей нельзя на два дня, потому что сказано: «Хлеб наш насущный подай нам днесь», на сегодня, а не на завтра; двух одежд нельзя иметь, но можно «подшивать одну под другую».[151] «Келья моя», — нельзя сказать, но сам Франциск пишет имена всех братьев на стене Ривотортской хижины, tugurium, чтобы каждый брат знал свое место и не занимал чужого.[152] Свой, нужный для ремесла, инструмент может иметь каждый.[153]
Знает ли Франциск, что все это — уже начало собственности?
Телом моим, подо мной, хотя бы и на голой земле, нагретое место — уже свято «мое», — первая точка какой-то возможной будущей Святой Собственности, — не той ли самой, о которой сказано и в заповеди Божьей: «Не укради»? Очень похоже на то, что какая-то злая сила, «черная магия», действительно вошла в собственность, какова она сейчас; но нельзя ли ее оттуда изгнать, — вот вопрос, которого Франциск не слышит вовсе, а ведь все дело его будет под этим вопросом.
LVIIСлишком для нас очевидно, что нет, или почти нет у Франциска чувства меры. Лучше бы не разрушал он чужих домов, не выгонял из них больных, не запрещал помогать им деньгами, не заставлял братьев носить денег во рту на кучу навоза. Все это слишком очевидно. Но нельзя возражать на такую безмерность, как у Франциска, нашей человеческой, большей частью, мнимой мерой — действительной умеренностью, а можно — только мерой божественной, — той, что рождается от встречи двух противоположных безмерностей, — Отца и Сына в Духе. Но меру эту знал доныне, во всем человечестве, только один человек — Иисус.
LVIIIПравило и проповедь — два главных дела Франциска, — внутреннее и внешнее. Если мертвою буквою закона иногда угашается Дух живой в Правиле, то вся проповедь Франциска — огненный дух.
Не вы будете говорить, но Дух (Мт. 10, 20), — слово это на нем исполнилось.
«В день Успения, 1222 года, он проповедывал в Болоньи, на площади Малого Дворца, почти перед всеми гражданами, — вспоминает очевидец. — Проповедь его была, как простая беседа». Он говорил в тот день, о вечном мире, конце всех войн. «Бедны были одежды его, вид незначителен, лицо некрасиво; но Господь давал такую силу словам его, что многих владетельных князей, ливших кровь, как воду, в братоубийственных войнах, привел он к миру и согласию».[154] — «В очень простых и немногих словах выражал он то, что, казалось, невозможно выразить никакими словами», — замечает другой слушатель. «Я запоминаю, почти слово в слово, речи всех проповедников, но не могу запомнить того, что говорит Франциск, — удивляется третий, — и если даже запоминаю, то все кажется мне, что это не те слова, которые я из уст его слышал».[155]