Мир не в фокусе - Жан Руо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако время умеет защищаться, сжать его можно, но не слишком. Манипулировать им по своему усмотрению не позволит своего рода закон Мариотта. Растягивайте до бесконечности каждый жест и даже воду кипятите как можно дольше, чтобы и остывала она медленнее, все равно в конце концов последний глоток выпит, чашка вымыта, а прошло не более пятнадцати минут, и до ужина еще далеко. Пока тянутся эти долгие два часа, не зная, чем их заполнить, вы мечитесь от стола к кровати, от сочинительства, которое сводится к тому, что три только что написанных слова сразу же зачеркиваются, к исполнению все тех же до безобразия заезженных аккордов на гитаре. Ничто не длится вечно, уныние одолевает все — даже мечты.
Это пространство на границе ночи, которое смягчало муку школьных лет, утратило свою способность утешать после того, как из-за обилия свободного времени и отсутствия принуждения слилось с банальным обиходом дня. Вы порою бунтовали против придуманных фантомов, как Микеланджело, взывавший к своему Моисею, и плакали от ярости перед этими ничтожными созданиями ума. Только одиночество может так выхолостить суть вещей.
Год тому назад, последний год учебы в Сен-Косме, благодаря либерализации режима (выпускников перевели из дортуара в отдельные комнаты), вы потихоньку учились играть на гитаре, подобно девяноста процентам ребят вашего возраста (воспитание остальных десяти включало уроки на фортепиано). Гитара вытеснила занятия математикой, и музыкальный зуд стоил вам посредственных оценок за год. Но, в конечном счете, насколько это парадоксальное счастьице мелочно — быть не более своеобразным, чем все, вырваться из внутренней эмиграции, из своего замкнутого мирка. И вы знаете это чувство: ваши ироничные вирши, высмеивавшие слабости и чудачества начальства коллежа, циркулировали под откидывающимися крышками парт, составляя вам среди однокашников репутацию почти официального поэта. Но подлинные стихи… их можно пересчитать по пальцам — не более дюжины; слова приходят сами по себе, теснятся, выстраиваются, как на прослушивании, вся сложность в том, чтобы отобрать единственно правильные. В конце концов, что бы там ни говорили, это не море ложкой вычерпать. Точно так же и извлечь нечто цельное и гармоничное из шести проволочек, которые режут вам пальцы, а если долго упражняться, то можно и мозоли набить, вот в чем величие, по крайней мере, добродетель музыкальной лихорадки. Указательным пальцем вы прижимаете такую-то струну в таком-то месте, средним — такую-то, а безымянный с мизинцем еще можно и так и сяк расположить, и все за счет страшных судорог большого пальца, сжимающего, как струбцина, шейку гитары.
И это только левой рукой. Правая тоже не остается без дела, даже если поначалу вы просто бренчите по струнам, словно косой размахиваете, оставляя напоследок всю тонкую игру пальчиками, перебегающими с места на место — то берущими арпеджио, то набрасывающимися на струны, то ласкающими их. Главное — извлечь однородный звук, чтобы не создавалось впечатление, что это дребезжит и попискивает старый разболтанный велосипед. А теперь, когда удалось сбитыми в кровь пальцами левой руки выжать из гитары почти безупречный аккорд, который все время хочется повторять и повторять, самое время разучивать новый, особенно, если вы собираетесь играть что-то более или менее разнообразное. Тут и возникают трудности. Взять хотя бы два аккорда: «трень-брень», например. Если отыграв «трень», замешкаться с этим самым «брень», всегда найдется кто-нибудь с острым слухом, чтобы заметить: мол, нет у вас чувства ритма. Тогда приходится просить приятеля сделать задание по физике, которое потом надо будет лишь переписать, а вы тем временем без устали оттачиваете свое мастерство: дзынь-дзень, пум-пам, трам-блями, наконец, трень-брень.
Теперь вы умеете играть, во всяком случае, достаточно, чтобы перейти к следующему этапу: к аккомпанементу, то есть под эти самые аккорды вы можете петь, не глотку драть (начинающий певец стремится, скорее, к задушевности), а глуховато-гундосым голосом гнусавить ниспровергающие гимны страхолюдно-убойные песни, которые, ставя под сомнение существующий порядок, в пух и прах разносят класс собственников.
По правде говоря, сердца вы в них не вкладываете, даже немного стесняетесь их (конечно же, отсутствия в них тонкости и нюансов), но, чтобы не оказаться навсегда за бортом, принуждаете себя послужить антиэстетическому духу времени, отважный человек на такие компромиссы не пойдет, но одиночество просто невыносимо. Да и как объяснить, не прослыв жалким контрреволюционером, что вам больше нравятся лирические песни, где все розовые да голубые цветочки, потихоньку взращенные ночами на грядках Сен-Косма? К тому же, едва научившись жалким двум-трем аккордам, вы уже сочиняете.
Дело сделано: быстро, в два счета, просыпав кулек нудных нот, — и четыре романса готовы. Но как и перед кем их исполнить? Вы ведь, позвольте напомнить, болезненно застенчивы и никогда не скажете публике что-нибудь вроде: а сейчас я вам спою песню собственного сочинения — и музыка, и слова (надо понимать: все-то он умеет, этот очаровательный молодой человек). Случай представляется на сельском празднике в Рандоме. Не на сцене театра (настоящего, барочного, без лепнины под мрамор и позолоты, но с кулисами, колосниками и машинерией), а под ней, то есть под досками, на которых с азартом выкладывается полная задора молодежь, так что слышно, как наверху декламируют ваши приятели, топают балерины, наяривают музыканты — группа в английском стиле.
Сердобольная душа затащила вас сюда. И впрямь, сердобольная, потому что, разумеется, вас надо было упрашивать, пока вы не соблаговолили согласиться (в оправдание можно сказать, что причина всех этих колебаний состоит лишь в том, что вы боитесь, да и стыдитесь показаться неловким, неестественным, этаким тюфяком, иначе давно были бы там). Молодость — это стиль, а здесь прямо в глаза бросается, что у вас нет своего образа. И вот, едва очутившись за кулисами театра, после того как вы походя поздоровались с теми и с этими (чем, может быть, удивили их, поскольку они помнят, как вы не отвечали на их приветствия, им и невдомек, что на противоположной стороне улицы они только гипотетически существуют для ваших глаз, потому вы и приобрели привычку ходить с опущенной головой, уж лучше так, чем приветствовать сослепу какие-то расплывчатые контуры, за которыми, порой, совсем незнакомые люди, пораженные знаками внимания со стороны постороннего, так что вы слышите уже комментарии у себя за спиной: он — лунатик, здоровается, когда взбредет ему в голову, хочет — да, а не хочет — нет), вы счастливы, что можете в уголке вынуть из футляра свою гитару: теперь можно скроить приличное лицо, придать себе весу, выставиться в новом, выгодном свете. Ну и, потихоньку надеясь, что вас заметили, поставив правую ногу на плетеный стул, пригнувшись к струнам, вы начинаете сначала наигрывать, а потом цедить сквозь зубы слова: (трень) над городом дождевые облака / (брень) а любовь моя ужас как хрупка, — пока молодые артисты бродят туда-сюда по двору и саду, толкаются, на ходу задевают вас, не слишком-то обеспокоенные хрупкостью этих самых чувств.
Наконец кто-нибудь обращает внимание на ваши таланты, слушает и, конечно, спрашивает, кто автор расчудесной песенки, но, нимало не заботясь о ваших сердечных делах, перебивает пение и объясняет, что хотел бы научиться играть на гитаре: не могли бы вы дать ему несколько уроков? — и приходится отвечать, что всему можно научиться самостоятельно, а поскольку он настаивает, рисуете ему расположение пальцев на грифе, чтобы взять аккорды «трень-брень», прежде чем раздосадовано пытаться исполнять прерванную песню, вновь с самого начала (вы не из тех музыкантов, которые как ни в чем не бывало продолжают с тринадцатого такта). Затем участница парада, в ужасе от мысли, что перепутает свои па, начинает репетировать прямо перед вашим носом (словно по струнам топчется), высоко задирая то правую, то левую ногу; впрямую на вашей игре это бы не отразилось (разве что чуть усилилось сердцебиение), если бы, схватив свой жезл, она не начала ловко крутить его пальцами; вот где опасность, вот отчего и без того хрупкая ваша любовь разлетится вдребезги, так что поневоле приходится идти на стратегическое отступление — на этаж ниже; захватив гитару и стул, вы спускаетесь по узкой пыльной лестнице и устраиваетесь между подпорками сцены неподалеку от будки суфлера.
Вам хорошо знакомо это место. И теперь вы припоминаете. Ваша старая тетушка Мари помогала актерам-любителям справиться с провалами в памяти, и для вас с сестрой было привилегией по очереди сидеть рядом с ней на деревянной скамейке, глаза на уровне пола, так и смотрели спектакли. Один из них особенно поразил вас — «Бегство святого Петра», где Петр (старший мастер молочного заводика, грубо загримированный, с огромными кругами вокруг глаз, рот и скулы размалеваны так, будто он собрался выйти на тропу войны, одетый в короткую рваную тунику, сшитую из мешковины), поверженный на землю темницы Марметины за высокими решетками цирка, повелевал бить источнику, чтобы крестить тюремщиков (через трап из оросительной трубы била мощная струя воды, которая стекала потом в будку суфлера), прежде чем его освободят два ангела (одного из них играл почтальон, которого можно было узнать по усам, он не захотел их сбрить спектакля ради и лишь замаскировал пудрой телесного цвета). И вот, благодаря безупречному знанию места, которому вы обязаны знакомством с такими видными драматургами, как Жорж Онэ или Поль Феваль, вы начинаете петь свои песенки в надежде (такого еще в истории мюзик-холла не бывало: выступить под сценой переполненного зала и чтоб ни одна душа ни о чем не догадалась), что звук, разрастаясь, просочится через отверстие суфлерской будки и очарует зрителей первого ряда, на худой конец, участницу парада. Следующей выступала группа англоманов со своими электрическими гитарами, и вам пришлось тут же бросить свою затею. Пусть без конца над городом идет дождь, не о чем тревожиться на берегу Атлантики, а ваша слишком хрупкая любовь и без того уже всякого навидалась.