Новый Мир ( № 9 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я оглядел полулежащего на лавке внимательней.
Тонкий, с едва проступившими и уже подсохшими капельками крови надрез тянулся по шее от уха до уха!
Я перевел взгляд на стол. Ни медовых сот, ни полуторалитровой бутыли с вином на столе уже не было. Стоял только недопитый стакан с красным вином. Едва переступая набитыми ватой ногами, пошел я к столу, наклонился, втянул в себя витающий над столом дух.
Кровь... В стакане была кровь!
“Пей! — взвизгнул во мне кто-то булькающим и вином и кровью голосом. То ли голосом красного изверга Саенко, то ли самого атамана Григорьева. — Пей, сука!”
Не помня себя, протянул я руку к стакану.
— А ну пошел отсэда! Убью! — крикнул, заводясь, Юхим-дед. Я сделал неловкое движение рукой, убирая ее от стакана, зацепил стакан рукавом городского, летнего, здесь, на хуторе, ни к чему не годного пиджака.
Задетый стакан глухо стукнул о стол, покатился. Кровь разлилась, стала медленно впитываться в грушевую столешницу.
Стремительно пошел я со двора прочь.
По дороге встретилась мне Василина.
— Ты езжай, гостюшка, отсюда, езжай. Тут тебе не Москва! Затаскают по милициям. Сначала ты свидетель, потом подозреваемый, потом — пятое, десятое. Езжай да сердца на нас не держи... Счас военные прибудут. Дорогу они на несколько часов перекроют. Мотоцикл-то, главное дело, пропал. А с ним — Гнашка! Неужто он? Ох, не верится мне! Банду эту нынешнюю он и на дух не выносил. Жуками-навозниками звал их.
— Он же сам бандитом был...
— Так то когда было. А что кровь, поговаривали, пил — так это для того, чтоб сердце каменным стало. С каменным-то сердцем, племяш, в нашей жизни куда как легче... Да и не бандит он вовсе! Анархист он идейный. Чтоб, значит, никакой власти вокруг. Оно и правда: где власть, там напасть. Езжай, езжай, гостюшка, дай я тебя на прощанье поцелую, навряд свидимся...
Я уехал на рейсовом автобусе. По дороге, почти у казачьей пристани, чуть в стороне от нее, видел брошенный милицейский “Урал” с коляской и каких-то людей вокруг. Один был в офицерской, но не милицейской, военной форме.
День разгорался тускло-яркий, чуть подслеповатый, с легкими звериными облачками, туповато, по-бараньи оскаленными...
5
Две недели отсиживался Гнашка в кучугурах.
Как высохшие и выветренные суховеями души над песком, стояли над ним фосфорические воспоминания. Жизнь, давно набрыдшая, после выпитой крови вдруг заходила в нем ходуном. К бабам Гнашка в последние годы не льнул, жалел их. Обходился скотиной: бархат, шелк, грубо волнующее тело, вздрагивающее от хвоста до ушей... А может, и потому не льнул, что любил в последние двадцать лет одну Василину.
Он сидел меж двух песчаных горбов, рядом с камышовым, ловко и быстро поставленным куренем, резал корень. Корень был ивовый, неподатливый. Но Гнашка резал и резал его.
“Живую душу режу, — наговаривал на себя Гнашка. — Сею, вею, посеваю. Режу, режу, оживляю... И чем больше режу — тем слаще в ей, в душе, жизнь обозначается... А кровь... Она ведь и в дереве струит себя: синяя, зеленая. Выпил деревянной крови — и готов, и никакой другой тебе больше не надо. Заместо людей дерево мне во владение отдано. Его буду резать!”
Воспоминания о Гражданской войне девятнадцатого года, анархия и Черноморская Русь, вечное их соединение и рассоединение, а потом размышления о жизни теперешней причудливо мешались, вызывали то сосущую тошноту, то улыбку.
Так, мнился ему коротконогий Нестор Махно, обнимающий красавицу Василину. Мнился и красный изверг Саенко, заводящий белотелую Варьку уже за здешнюю, ардашинскую хату. Мнился и сам теперешний хутор, облепленный жуками-навозниками, замученный подлой бандой, бьющей и режущей всех подряд: не за анархию, не за красивую мысль-мечту — за кусок жира и падали.
А потом опять мнилась Василина. Вспоминал, как отказала, как жадно глядела на его руки, режущие корень, как, подойдя, быстро и мучительно поцеловала в губы, сказав при этом:
— Вот тебе и все. Юхим помрет — тогда остальное...
Гнашка сидел в песках поджав ноги, по-турецки. Осеннее дикое солнце нещадно палило голый лоб. Дрожь телесной земли доходила до рук, до горла. От прилива сил и от выпитой крови, не боясь быть подслушанным ни людьми, ни дьяволом, он стал говорить вслух. Тихим шелестом отвечал ему песок.
— Отчего это Нестор Иваныча у нас до сей поры добром поминают? А батьку Григорьева, так того — злом? А оттого, Гнат Северинович, что народ справедливость в анархии любит. Отдаление от начальства любит. То есть супротив любой надоевшей за сотни годков власти — люди наши готовы встать. Власть — что она за чудо? Что она такое есть, когда она настоящая? А есть власть — отказ от всякой власти. И потому — великое она и священное дело. А какая тут — за последние сто лет, к примеру, — “святость”? И при Николае ее не было. При Ленине-Хрущеве-Андропове — подавно. А при нынешних — так и совсем опозоренная под тыном валяется... Одна только и была власть священная, власть Богом данная — при Черноморской Руси. Только мало та Русь стояла. А теперь... Чинодралы власть языком перетирают. Бабы непристойные, как те причиндалы мужичьи, мнут ее. Бабы-то эти с чинодралами — любую власть продадут. А нет того, чтоб таким бабам, как Василина, власть отписать: не гулящим, не расторговавшимся обманно...
Вспомнив про Василину, Гнашка встал, отбросил в сердцах корень подальше. С него градом катил пот, белая рубашка за несколько дней почернела от фосфора и соли. Не замечая ни жары, ни пота, он зашел в курень, выдернул оттуда — как соломинку из скирды — двустволку, завалил курень на землю ударом кулака и пошел, посмеиваясь от внезапной догадки, на хутор.
Он шел по хутору, и люди прятались от него, как когда-то жители днепровского городка от красного командира Саенко. Он шел, и ему было легко и просторно жить. Легко потому, что он вдруг понял, откуда приходит и куда девается пьющая и торгующая, о священстве власти и священном безначалии вовсе не помышляющая банда.
“В этой самой Сельской раде они и засели. В ей!.. Ну, грех воровать, да нельзя миновать!”
Гнашка зашел в каменный, лучший на хуторе дом и, увидев брюхастого, жирнощекого майора милиции, сладко, по-женски обнимающего молоденького председателя Рады, выстрелил, уложив обоих одной пулей. А выбежавшего из внутренних комнат незнакомого человека с “калашом” в руках — другой.
Потом, бросив ружье, вынул из кармана складной нож. Подойдя к молоденькому, еще живому председателю Рады, хотел полоснуть его по шее, попить крови, но в последнюю секунду — раздумал.
Ясная ясность стояла у него перед глазами. А тошниловка, вся до капли, ушла.
“Хватит крови. Буде, напился. Да и не поможет она, кровь запроданца...” — решил Гнашка и подался из каменного дома вон.
В дверях столкнулся он с Василиной. Та — заметившая его еще с противоположного конца улицы — охнула, вцепилась в разодранный рукав, стала оседать вниз.
— Позовешь, когда час подойдет. Я тут недалече, в плавнях перезимую, — сказал Гнашка, бережно отстраняя от себя бледнеющую все больше и больше Василину.
— Убьют тебя, Гнашка, — шепнула вдогон и в сорок лет глядящая на мир восторженно и нежно женщина.
— Убьют? Да ни в жизнь! Я ж бессмертный. Без меня, кровососа, некому из земли правду вырезать будет...
Тихо-проворно, как желто-серебристый полоз с темными на спине пятнами, скользнул Гнашка из хутора в камыши.
6
“...даже и не могу тебе передать, чего тут скрозь нас пролетело”, — писал Юхим-дед спустя год в отправленном обычной почтой и добиравшемся до Москвы больше полутора месяцев письме.
“Прямо тайная война какая-то. Война и свара. Но главно дело не в войне. Война — всегда была. Главно — кто и как творит ее!.. Ну а про наши дела хуторские... Права была Василина-покойница. Русский мужик, он и зарежет художественно. Так и Гнашка, Игнат Северинович. Один он всю ту банду кончил. Потом дело его разобрали, объявили — самооборона. А что кровушки милиционной (при тебе еще) выпил — то правда. Так ведь милиционер, какого ты на Гнашкиной лавке видел, мертвый уже был! Банда его убила и в Гнашкин двор перетащила, чтоб, значит, на живореза сомнение навести. Ну от. Кровушки Гнашка, стало быть, выпил, окреп. А через три дня всю банду — что тогда в Раде собралась — и порешил.
А сам пропал. В Сибирь вроде опять подался. Здоровья-то в ём — ого-го! Да и кровушки попил не однажды, это верно. Теперь, люди калякают, бессмертным от той кровушки стал. Как Нестор Махно или даже как сам царь Николай Романов. Гуляет себе ныне на Иртыше. Говорят, в Тобольском видели его. Стоит в рубахе на паперти и всю дорогу одно шепчет: „Грех воровать — да нельзя миновать...” Сюда б его, к нам! Потому как что у нас пришлые люди творят — не приведи Господь”, — писал обезумевший от горя Юхим.